Вчерашний мир. Воспоминания европейца
Шрифт:
Быть может, здесь требуется небольшое пояснение. Наша эпоха живет слишком быстро и слишком разнообразно, чтобы иметь хорошую память, и я не уверен, значит ли что-нибудь и поныне имя Эмиля Верхарна. Верхарн первым из поэтов, писавших по-французски, попытался дать Европе то, что Уолт Уитмен – Америке: познание современности, познание будущего. Он полюбил современный мир и стремился завоевать его для поэзии. В то время как другим представлялось, будто машины злы, города уродливы, современность непоэтична, его вдохновляло каждое новое изобретение, каждое техническое достижение, и он сознательно культивировал свой восторг, чтобы в этой страсти ощущать себя более сильным. Начав с коротких стихотворений, он перешел к грандиозным, стремительным гимнам. «Admirez vous les uns les autres» [25] стало обращением к народам Европы. Весь оптимизм нашего поколения, этот давно уже непонятный при теперешней ужасной деградации оптимизм, впервые нашел у него поэтическое воплощение,
25
Восхищайтесь друг другом (фр.).
Не сказал ли я что-нибудь лишнее? Может быть, я сказал глупость. Во всяком случае, Ван дер Стаппен и его жена заулыбались, переглядываясь украдкой. Я заметил, что мои слова навели их на какую-то мысль. Почувствовав себя неловко, я стал откланиваться, но они не отпустили меня – следовало непременно остаться пообедать. И все та же лукавая усмешка в глазах у обоих. Я понял, что если за всем этим и кроется какая-то загадка, то приятная, и с готовностью отказался от запланированной поездки в Ватерлоо.
Скоро наступил полдень, и вот мы уже сидели в столовой – она находилась, как во всех бельгийских домах, на первом этаже, – а из гостиной сквозь цветные стекла просматривалась улица, как вдруг за окном выросла резко очерченная тень. В цветное стекло постучали, коротко прозвенел звонок. «Le voil`a!» [26] – воскликнула жена Ван дер Стаппена и поднялась. Я не знал, кого она имеет в виду, но дверь уже отворилась, и тяжелым, богатырским шагом вошел он – Верхарн. Я сразу узнал его давно знакомое мне по фотографиям лицо. Верхарн часто бывал здесь в гостях, и когда Ван дер Стаппены услышали, что я тщетно ищу его повсюду, они безмолвно условились сделать мне сюрприз. И вот он, посмеиваясь над удавшейся шуткой, стоит передо мной. В первый раз я ощутил крепкое пожатие его нервной руки, впервые увидел его ясный, добрый взгляд. Он пришел заряженный, как всегда, – в равной мере впечатлениями и энергией. И, жадно принявшись за еду, сразу же стал рассказывать. Он побывал у друзей и в галерее и все еще находился под впечатлением. Откуда бы он ни пришел, он всегда был чем-нибудь взволнован, и это воодушевление стало для него святой привычкой; словно пламя срывалось с его губ, а сказанное он умел великолепно подкрепить резким жестом. С первого же слова он проникал в людские души, потому что был совершенно открыт, доступен всему новому, все принимал и был готов на жертву для любого и каждого. Он открывался перед человеком до самой своей сокровенной сути, и в тот первый час знакомства я испытал на себе благотворный неодолимый натиск его личности, как сотни раз впоследствии покорялся ему вместе с другими людьми. Он еще ничего не знал обо мне, но уже доверял только потому, что услышал, как мне близко его творчество.
26
Вот и он! (фр.)
После обеда меня ожидал еще один приятный сюрприз. Ван дер Стаппен по просьбе Верхарна давно уже работал над бюстом поэта. И как раз сегодня предстоял последний сеанс. Мое присутствие, сказал Ван дер Стаппен, как нельзя кстати, нужно занять беседой слишком беспокойную модель, пока та будет позировать, – чтобы лицо выглядело оживленным. И вот в течение двух часов я внимательно вглядывался в это лицо, в это незабываемое лицо. Высокий лоб, густо изборожденный морщинами трудных лет, над ним копна вьющихся каштановых волос, резкие очертания обветренных загорелых скул, словно каменный подбородок, и над узким ртом – густые висячие усы `a la Верцингеториг. Тревожное беспокойство таилось в руках – узких, цепких, тонких и все же крупных руках, на которых под прозрачной кожей сильно пульсировали вены. Волевой мощью дышали широкие крестьянские плечи, на которых нервная костистая голова казалась чуть ли не маленькой; лишь при ходьбе заметной становилась его сила. Теперь, глядя на этот бюст – никогда Ван дер Стаппену не удавалось создать ничего лучшего, – я понимаю, насколько он похож и насколько верно он схватывает суть поэта. Он – свидетельство поэтического величия, памятник непреходящей силы.
За эти три часа я полюбил этого человека на всю мою жизнь. В его натуре была уверенность, которая ни на минуту не переходила в самодовольство. Он не гнался за деньгами, охотно жил в глуши, лишь бы не писать на потребу нынешнего часа или дня. Он устоял перед опаснейшим искушением – перед славой, когда та наконец пришла к нему в зените жизни. Он остался открытым, не знающим опасений, не подверженным тщеславию, свободным, радостным, восторженным человеком; находясь с ним рядом, я ощущал в себе частицу его воли к жизни.
И вот он, точно такой, каким я представлял его и видел в мечтах, стоял передо мной наяву. И в первый же час нашего знакомства я принял решение служить этому человеку и его делу. Решение было отчаянным, так как этот творец гимнов в честь Европы был тогда в этой самой Европе малоизвестен и я знал заранее, что перевод его монументальной поэзии и трех его поэтических драм отнимет от моего собственного творчества два или три года. Но, решившись отдать все свои силы, время и страсть служению чужому труду, я получил зато нравственный стимул и оказался в выигрыше. Мои неопределенные искания и эксперименты обрели теперь смысл.
И если бы мне сегодня пришлось давать совет молодому писателю, который не определил еще своего пути, я бы постарался направить его на то, чтобы он попробовал переложить или перевести какое-нибудь значительное произведение. Подвижническое служение плодотворней для начинающего, чем собственное творчество, и ничто из того, что пожертвовано другому, не потеряно.
За два года, которые я посвятил переводам поэтических произведений Верхарна и сочинению биографической книги о нем, я много путешествовал – в частности, для чтения публичных лекций. И был неожиданно вознагражден за свой на первый взгляд неблагодарный труд: друзья Верхарна за границей обратили на меня внимание, а вскоре они стали и моими друзьями. Так, однажды ко мне пришла Эллен Кей – эта удивительная шведка, с несравненной смелостью отстаивавшая в те нелегкие времена эмансипацию женщин; в своей книге «Век ребенка» она, задолго до Фрейда, рассказала о том, как хрупок душевный мир подростка; благодаря ей я получил в Италии доступ в поэтический кружок Джовани Чены, а в норвежце Юхане Бойэре обрел большого друга. Георг Брандес, всемирно известный специалист по истории литературы, доверившись моему отзыву, сделал имя Верхарна более известным в Германии, чем на его родине. Кайнц, величайший актер, а также Моисси читали со сцены его стихи в моих переводах. Макс Рейнхардт поставил «Монастырь» Верхарна на немецкой сцене: мне было чем гордиться.
Но тут наступило время вспомнить, что я взял на себя еще одно обязательство. Мне надо было закончить свою университетскую карьеру и привезти домой титул доктора философии. Предстояло за пару месяцев переворошить весь академический материал, который более прилежные студенты с отвращением пережевывали почти четыре года; вместе с Эрвином Гвидо Кольбенхайером, наперсником моих юношеских литературных увлечений (который, вероятно, сейчас не любит об этом вспоминать, став в гитлеровской Германии одним из официозных поэтов и академиком), мы зубрили ночи напролет. Но экзамен оказался несложным. Добряк-профессор, достаточно хорошо знавший о моей литературной работе, чтобы не терзать меня всякой чепухой, в частной предварительной беседе сказал, улыбаясь: «Вам ведь не хочется экзаменоваться по формальной логике?» – и переключился на те проблемы, в которых, как он знал, я ориентировался уверенно. Это был первый и, надо полагать, последний случай, чтобы я выдержал экзамен на «отлично». Итак, я обрел внешнюю свободу и всю жизнь, вплоть до сегодняшнего дня, отдал борьбе, которая в наше время становится все более тяжелой, – борьбе за то, чтобы отстоять и свободу внутреннюю.
Город вечной юности – Париж
В подарок на первый же год обретенной свободы я решил преподнести себе Париж. Дважды побывав в этом непостижимом городе, я был знаком с ним лишь поверхностно; я знал, что тот, кому довелось в молодости провести здесь хотя бы год, проносит сквозь всю свою жизнь несравненную память о счастье. Нигде юность не находит такой гармонии разбуженных чувств с окружающим миром, как в этом городе, который раскрывается перед каждым, но которого никому не познать до конца.
Я отлично знаю, что этого Парижа – окрыленного и окрыляющего радостью, Парижа моей юности – больше нет; ему, быть может, никогда уже не вернуть чудесной беззаботности: самая жестокая на земле рука властно отметила его огненным тавром. Как раз когда я начинал писать эти строки, германские армии, германские танки серой массой термитов надвигались на него, чтобы вытравить из этого гармонического творения божественную игру красок, блаженную легкость, нетленное совершенство.
И вот – свершилось: флаг со свастикой развевается на Эйфелевой башне, черные колонны штурмовиков печатают наглый шаг по наполеоновским Елисейским Полям, и я вижу из своего далека, как за стенами домов замирают сердца, как мрачнеют вчера еще такие беспечные парижане, когда завоеватели, грохоча сапогами, входят в их уютные бистро и кафе.