Вдоль по памяти. Люди и звери моего детства. Бирюзовое небо детства. Шрамы на памяти
Шрифт:
Когда я приходил, на топчане в углу я часто видел, жившего через дорогу от маслосырзавода, старого тощего Канделя. Большой нос его был усеян крупными черными точками, среди которых выбивались несколько толстых курчавых волосков. Кандель их никогда не стриг. Когда волос подрастал, он, вглядываясь в помутневший осколок зеркала на подоконнике, как в клещи, зажимал волос ногтями с широкой черной каймой и резким рывком на время избавлялся от растительности.
Я не помню Канделя без сигареты. Часто он прикуривал одну сигарету от другой. Пальцы его рук были насыщенно рыжими, прокуренными дымом
Бывало, когда я приходил к Никите, кабинет его был закрыт изнутри. Я пытался достучаться, но в ответ в такие дни я слышал, доносящееся через дверь, глухое мычание. В такие дни он никогда не открывал мне дверь. Я шел к Завроцкому на радиоузел, располагавшийся по соседству в одной из комнат поселкового совета. На его вопрос, что делает Никита, я отвечал:
– Не открывает.
– Гудит, значит.
– озабоченно говорил дядя Боря.
– Не гудит, а мычит.
– серьёзно возражал я.
– Если он закрывается, ты три-четыре дня не приходи, не тревожь его.
– отводя взгляд в сторону, серьезно говорил Завроцкий.
Через несколько дней Никита, сутулясь, избегал смотреть мне в глаза. Взгляд его неотрывно упирался в пол. Я видел, что ему неловко. Он часто заходил в кефирный цех. Так называлась длинная комната, где готовили кефир и ряженку. Энергично взболтав, выпивал две бутылки кефира подряд. Потом садился на толстое круглое бревно, много лет лежавшее возле заводского водоохладителя. Закуривал. Казалось, он внимательно слушал бесконечных шум струй падающей воды. Во время запоя он никогда не брился. Густые курчавые жесткие волосы закрывали его лицо до самых глаз. Волос под самые глаза, буйная нестриженая шевелюра и огромные, спускающиеся до угла массивной нижней челюсти, вьющиеся баки, каждый раз напоминали мне Собакевича из школьного учебника русской литературы.
Выйдя из запоя, он, казалось, наверстывал упущенное. До глубокой ночи тускло светилось окно его "кабинета". Накопившуюся гору принесенных в ремонт радиоприемников он ликвидировал в течении одного-двух дней.
Когда я засиживался у него, он часто открывал настенный шкафчик и доставал, накрытый бланком какой-то квитанции, стакан с еще совсем жидкими, слегка тягучими сладкими сливками:
– Пей!
Отказов он не терпел. Часто, когда я уходил, он совал мне в портфель или карман пальто бутылку кефира:
– Бутылку не забудь принести! Можешь не мыть. В цеху моечная линия.
Бутылку кефира, разлив по стаканам, мы с Женей Сусловым выпивали залпом. Пустую бутылку всегда мыла тётя Люба.
За долгие часы, проведенные в "кабинете" Никиты вся моя одежда пропиталась неистребимым запахом, если не сказать вонью устоявшегося табачного дыма. У Сусловых верхняя одежда висела на длинной вешалке в коридоре. Войдя с улицы, запах табачной гари в коридоре чувствовал я сам, а тетя Люба и подавно. Она быстро вычислила источник. Уверенная, что я стал покуривать, тетя Люба опасалась, как бы ко мне не присоединился Женя. О своих подозрениях она рассказала моему отцу. Отец, со свойственной ему прямотой и резкостью, спросил меня:
– Ты куришь?
– Не-ет!
Приблизившись вплотную, отец потребовал выдохнуть. Пожал плечами.
– Почему твоя одежда насквозь пропиталась табаком?
Чтобы не подставлять под удар одного Никиту, я сказал, что заходил к курящим Толе Руссу, Мише Гордашу и, наконец, к Никите.
– В кого ты пошел? Вечно тебя дидько (дьявол) по босякам таскает!
Я счёл за благоразумное промолчать.
Видимо потом отец навел справки по своим каналам, так как тему курения он не поднимал до тех пор, пока я действительно не начал курить.
Каким было моё изумление, когда на 9 мая тщательно выбритый Никита одел непривычный для него отглаженный светло-серый костюм! На груди его красовался ряд медалей: "За победу над Германией", "За победу над Японией", "За взятие Варшавы", и "За взятие Берлина", как у моего отца. Совсем близко к лацкану слева под голубой с синей каемкой лентой красовалась медаль "За отвагу". Справа были разные знаки, среди которых рубиновым знаменем выделялся гвардейский значок. Из-за обилия медалей красная нашивка за ранение на его груди была совсем незаметной.
Не удержавшись, я спросил его:
– Никита! Сколько лет тебе было, когда ты пошел на войну?
Мне тотчас мгновенно стало страшно неловко. Я представил нас со стороны, услышал свой вопрос и почувствовал, как стали жарко гореть мои щеки. Слишком велика была разница в возрасте. А тут еще вся грудь в медалях. Никита, казалось, не заметил моего смущения.
– Призвали в девятнадцать. Полгода курсы радистов и связистов в Воскресенске. И сразу на фронт. Сначала Варшава, потом Лодзь, Берлин. В конце мая погрузили в эшелон и на Японию.
Медали "За победу...", "За взятие..." были мне понятны. Но на груди Никиты красовалась медаль "За отвагу"! В моем разумении эта медаль приравнивалась к ордену.
– А медаль "За отвагу" за что?
Никита крякнул, полуотвернувшись, закурил и надолго закашлялся, чего с ним раньше не бывало. Снова затянулся. Резко выдув носом клубы дыма, долго отмахивался ладонью у самого лица.
Повторить вопрос я не решился.
Весной шестьдесят третьего, придя Никите, я увидел на дверях его кабинета вкрученные кольца. В кольцах красовался квадратный замок с контролькой. Из дизельной вышел незнакомый человек в новом синем комбинезоне. На мой вопрос о Никите он ответил:
– Никита женился наконец. Переехал в Кишинев. У жены квартира в центре города. Никита работает на каком-то секретном заводе.
Проработав год в Мошанской школе лаборантом, в 1965 году я поступил в медицинский институт. Лекции, практические занятия, анатомка и библиотека занимали почти все мое время. Я несколько раз вспоминал о Никите. Спросил у однокурсника-кишиневца, где находится секретный завод. Он в ответ рассмеялся:
– Да тут масса разных секретных предприятий: "Виброприбор", "Микропровод", "Сигнал" и много других, которых я не знаю.