Вечера в Колмове. Из записок Усольцева. И перед взором твоим...
Шрифт:
БЛИЗКОЕ ДАЛЕКОЕ
Перед нами книга, в которой два – точнее – три, а еще точнее – четыре главных действующих лица. К реальным людям прошлого века Василию Головнину и Глебу Успенскому присоединяется Николай Усольцев, вымышленный писателем Юрием Давыдовым. Он-то и есть четвертый.
Порою ловишь в себе некое удивление: как же это удается ему быть столь разным, а порою и совершенно непохожим на того, каким ты представлял автора, читая предыдущие страницы? Думаю, причина в том, что каждый раз возникают, так сказать, сообщающиеся душевные сосуды – автора и персонажей.
Писательство (если оно
Лихость, молодечество, нет-нет да и вспыхивающие на страницах «Опыта биографии моряка-мариниста», как бы запечатлели молодость автора, радость обретения живости письма, умения своевольно, легко, ненатужно распорядиться словом, которым он даже бравирует, будто вчерашний курсант новенькими лейтенантскими погонами.
Ко времени работы над «Вечерами в Колмове» это умение куда как возросло, но оно уже не заботит писателя. Стиль стал сдержаннее, медлительнее, основательней. Все внимание сосредоточено на сути. Тот иль иной абзац «вынь» из небольшой повести и почувствуешь весомую зрелость раздумий, наполненных нелегким опытом прожитого. И все же, конечно, это тот же Давыдов, некогда обратившийся к историческому жанру, скорее всего не только и не столько ради интересных и для него, и для читателя ситуаций и коллизий, даже не из желания поведать нам о замечательных людях, а прежде всего ради попытки ответить на жгучие вопросы, поставленные и ставящиеся современностью.
Что же это за вопросы?
Наверное, их можно свести к знаменитому козьмапрутковскому: «Где начало того конца, которым оканчивается начало?» С середины 50-х годов, после XX съезда, после доклада Н. С. Хрущева о культе личности, многих не могла не охватить, говоря нынешними словами Ю. Давыдова, «скорбь о негодяйстве нашем» и неотступная жажда осознать, почему же, почему разразился в стране шабаш репрессий. И вот вопросы – кто мы? что значим? откуда пришли, куда идем? – потрясли всех, кто мыслит и чувствует.
Ю. Давыдов, судя и по разного рода интервью, а главное, судя по его писательской практике, считал и считает, что многие проблемы нашего сегодня требуют пристального внимания к делам и дням второй половины прошлого века, к началу века нынешнего.
«Мне кажется, – говорит он, – что я иду от проблемы, но не от исторической проблемы, которую вычитал в книгах, а от того короткого замыкания, которое происходит от соприкосновения проблемы исторической с проблемой современности. В то же время и не ищу аллюзий и не занимаюсь ими. Аллюзия – это дело пустое, пена, проблем ни исторических, ни современных она решить не может и предназначена только для читателя, который читает между строк и порою даже не замечает, что содержится в самих строках. Но то соприкосновение, то короткое замыкание и порождает, по-моему, исторического прозаика, вообще писателя. Без этого историческая проза превращается в антикварную лавку, в нумизматическую коллекцию. Как бы полно и детально ни была описана в ней соответствующая эпоха, авторское знание в такой прозе кажется набором случайных сведений».
Время от времени он уходил от народников, от их идейных противников и «деятелей» тайного сыска, погружаясь то в блистающий мир корабельных походов и морских сражений, то в бурные перипетии жизни отпрыска русской купеческой семьи, который оказался в предреволюционном Париже и в революционных Северо-Американских, Штатах… Уходил, но неизбежно возвращался к своей «долгой теме», к тому клубку противоречий, что возник в пореформенной России, ибо из этого-то клубка нити протянулись, просквозили через революции и войны и дотянулись до теперешней быстротекущей жизни.
Исследуя революционное и освободительное движение, отыскивая высокие нравственные идеалы, завещанные прошлым, автор не мог не обратиться к могучей фигуре Германа Лопатина, что он и сделал в романе «Соломенная сторожка», удостоенном Государственной премии СССР 1987 года. И не мог он пройти мимо писательской и человеческой судьбы Глеба Успенского – одного из самых совестливых писателей России, одной из самых светлых и трагических личностей русской культуры. Образом Германа Лопатина писатель напоминал каждому из нас, на какой бы ниве он ни трудился, о необходимости честности, бесстрашия, моральной чистоплотности. Образ Глеба Успенского должен напомнить о святости литературного дела, о пагубности лжи, равнодушия, эгоизма для литературы, для писателя.
Давыдов не воссоздает полную биографию Успенского, подобно входящей в этот же том полной биографии Головнина. Всю жизнь Глеба Ивановича – счастье и горе, надежды и разочарования, светлое упование и кромешное отчаяние – автор, говоря словами поэта Давида Самойлова, «врубает в один эпилог». Не завлекателен этот эпилог, не соблазнительна эта «беда здоровой совести в больном мире». Нет лавровых венков победителя и триумфатора, есть флигель в психиатрической лечебнице, хотя бы и такой, как Колмовская, где медики исповедуют и практикуют принцип «нестеснения».
Но есть и иное.
Рассказывая о неприятии Верой Фигнер, а возможно, и иными из ее героических соратников того, что писал Успенский о деревне, о мужиках («– От ваших мужиков тошно… Ничего светлого, жалкое стадо»), Давыдов утверждает: «Успенский не пугал деревней, не отваживал от деревни; он писал правду». То же самое можно сказать о показе Давыдовым горькой участи Глеба Успенского; не пугает – правду пишет, которая открылась ему, Давыдову, когда «настиг час». Правда эта горька и прекрасна, ужасна и высока. И влекуща, несмотря на ужас. Ведь говорит же доктор Усольцев, видящий тот мрак, в который все более погружается Успенский, и слова эти, произнесенные в самом начале повести, то и дело вспоминаются при дальнейшем чтении: «Еще студентом я состоял в Глеб-Гвардии: так называли в ту пору читателей-почитателей Успенского. Прибавил бы и обожателей, но словечко из лексикона институток, а наша гвардия рекрутировалась в основном из пролетариев умственного труда. Мы перемрем, лягушачьего пуха не останется, но любовь наша к Гл. Ив. переживет нас».
И современники Успенского, и мы, нынешние, не столь уж, к сожалению, многочисленные читатели его, привыкли видеть в нем зоркого и предельно честного изобразителя трудовой России былых времен, неустанного будителя общественной совести – и только. Давыдов существенно дополнил этот образ – показал Успенского-провидца, Успенского-пророка, который каждой частичкой своего сердца болел за деревенского труженика и в то же время мучился неотвязной мыслью «о многосложном» нравственном «расстройстве» народной жизни, сулящем в будущем «самые неожиданные комбинации».