Вечера в Колмове. Из записок Усольцева. И перед взором твоим...
Шрифт:
Должен признаться, что в Обоке, беседуя с Лагардом, я стал испытывать чувство, так сказать, новомосковского патриотизма и хотя в глубине души со многим соглашался, но вслух не мог и не хотел признать. А соглашаться в глубине души приходилось с теми суждениями моего оппонента, которые были близки нам, то есть Михаилу Пан. и мне. Ну, во-первых, с тем, что роль Н.И.Ашинова на поверку оказывалась не совсем идиллической; во-вторых, с тем, что арест Михолапова есть акт несправедливости; в-третьих, с тем, что возникновение института личной охраны до некоторой степени указывает на ашиновский бонапартизм;
Дело-то было в том, что из Обока к нам приезжал некий негоциант с товаром (рис, табак, ткани) и хотел завести прямую торговлю с вольными казаками; Ашинов самолично, ни с кем не советуясь, отказал, но отказал-то не напрочь, нет, а выкупил купецкий товар, рассчитывая производить торговлю без посредников, что, в сущности, означало монополию на внешнюю торговлю. Теперь, когда составляю эти записки, я думаю, что суть была не столько в стремлении Н.И.Ашинова к личной наживе, хотя и это не исключено, сколько в том, чтобы заполучить еще одно орудие власти, ибо понятно ведь, что оно такое, монополия внешней торговли 20 .
20
Капитан Н.Я.Нестеров, подтверждая факт, сообщенный автором «Записок», толкует его иначе: Н.И.Ашинов «не желал отдавать в кабалу чужестранцам жителей Новой Москвы».
Возражая, я кривил душой, как истый патриот, не принимающий сердцем даже справедливую критику, ежели она от иностранца. Я отвечал так, как отвечал бы, наверное, сам Ашинов, а то и капитан Нестеров с его казарменными представлениями о порядке.
Я хорошо помню вечера, проведенные на веранде, откуда было видно, как солнце садится в море. Этот закат, этот морской простор, это быстро надвигающийся вечер, когда тянет бриз и когда созвездия уже теплятся, но еще не сверкают, придавали нашим беседам течение спокойное, так сказать, академическое.
Будто позабыв о Новой Москве, мой оппонент развивал некоторые свои общие соображения о коммуне. Нет, не о той, что намечалась и уже, как я тогда полагал, нарождалась на берегу Таджурского залива, а о той, что недолго существовала в Париже и захлебнулась в крови.
Разумеется, г-н Лагард был решительным противником Парижской коммуны: «социальные бредни»; «пример дикого деспотизма, до которого доходят под знаменем свободы»; «Декарт прав: лучше пользоваться старыми, пусть избитыми, дорогами, нежели карабкаться прямиком через горы и опускаться на дно пропастей». (Я, конечно, говорил, что думал, то есть совершенно обратное!)
Не составляло особого труда догадаться, куда он клонит, что он имеет в виду, рассматривая отношения Версаля и версальцев (старый мир) с Парижем коммунаров (новый мир). В этом сопоставлении главными были не ложь и клевета, а та мысль, что коммуна, несомненно, погибла бы и без пушек версальцев, погибла бы в силу внутренней разнузданности, злобы и мести, каковые в ней олицетворялись. Все бы кончилось, невозмутимо пророчествовал губернатор, военным переворотом («военным
Вот-вот, как раз этот-то опыт, отвечал я, и не даст нам, новомосковцам, повторить ошибки минувших времен; у нас немыслим этот самый «пронунсиаменто», ибо вольные казаки уже вкусили от древа Свободы.
Г-н Лагард возражал улыбками и междометиями. Сдается, у него не было охоты скрещивать шпаги. Да, признаться, и у меня тоже. Поддаваясь чарам вечера, моря, прохлады, сменившей зной, блеклых созвездий, поддаваясь всему гармоническому настроению природы, мы (он, думаю, тоже) ощущали себя мыслителями, независимыми от сегодняшнего, свободными от злобы дня.
И губернатор продолжал, по-прежнему не произнося ни «Обок», ни «Новая Москва», продолжал в том смысле, что вот, мол, удержись на ногах Парижская коммуна – и она бы, мол, ринулась на Версаль. Почему? Какая причина? Та же, что развязала «оргии» внутри Парижа, то есть злоба и месть, якобы присущие низшим слоям.
– Чувства, которые, пожалуй, понятны, – снисходительно молвил г-н Лагард. И тотчас спросил: – Вы думаете, низшие слои никак не могли бы устроиться рядом с высшими? Вы думаете, есть фатальное?
Я отвечал, что эдак «устроиться» нельзя.
– О нет, сударь, можно. И смею заверить, высшие слои в конце концов обнаружили бы достаточно разума и решимости для компромисса. Однако, мой милый, вся штука в том, что низшие попросту не хотят устраиваться на существующей исторической почве. Наступает известный момент, когда нравственное подчинение делается тяжелее физического. Вот этого-то нравственного подчинения, всего, что хотя бы напоминает нечто высшее, вот этого-то и не хотят выносить низшие. И отсюда яростное желание истребления.
– Нравственный авторитет, – отвечал я, – на стороне тех, кто трудится… И вы, сударь, не станете отрицать, что не Париж двинулся на Версаль, а Версаль – на Париж.
– В первые дни коммуны раздавалось множество призывов идти на Версаль.
– Однако коммунары не пошли?
– Потому что были заняты тем, что они называли социальными переменами, – ухмыльнулся губернатор. – Но потом, укрепившись…
– И тогда бы Версаль пал?
– И тогда была бы Версальская коммуна.
– Превосходно, мсье Лагард, превосходно! Итак, победа коммунаров, грядущих коммунаров неизбежна?
Он меня озадачил, сказав: «А разве я спорю?»
Помедлил и добавил:
– Но не потому, что они обещают наибольшее благополучие, это слова, и только…
Я перебил его:
– Понимаю, понимаю. Вы победу полагаете неизбежной, ибо суд народной Немезиды обладает гигантской силой. Вы опять, вы все время исходите из того, что социализм коммунаров не есть спасение и обновление, а есть месть и месть.
– Именно так, именно так, – подтвердил он спокойно и твердо.
– Именно не так, именно не так, – возразил я.