Вечерний свет
Шрифт:
Какая тогда Маша расстроенная вернулась, в слезах даже: «Они меня, знаешь, заставили от твоего имени заявление написать. Марго эта тут же резолюцию наложила и в бухгалтерию отдала… Ругалась страшно: почему это у нее торговая точка стоять должна, когда желающих полным-полно! Я не хотела писать, а она пообещала: не напишу если, выйдешь ты — сорока рублей за месяц не заработаешь!..»
На улице стоял тот же, что вчера, легкий свежий морозец, но облаков на небе совсем почти не было — распахнутая голубая ширь, ин солнце висело в этой яркой влажной голубизне во всей своей ослепительной, жаркой
Молоко в молочном было разливное, Евлампьев определил это, еще только подходя к магазину. Очередь выходила из него на крыльцо, спускалась по нему и змеилась по тротуару, — так всегда было, когда разливное. С бутылками, с пакетами — с теми быстрее, выбросил на прилавок — и следующий, а с разливным — налить каждому, одной мерой да другой, да еще почему-то, когда разливное, деньги принимает сама продавец…
Евлампьев пристроился в хвост очереди, поставил сетку с бутылками на утоптанный снег сбоку и приготовился терпеливо, шажок за шажком двигаться понемногу к крыльцу.
Аксентьев ему снился, Черногрязову, последний год, Аксентьев…
Он вдруг ощутил где-то в глубине себя, будто в желудке где-то, однажды уже хватавшую его боль. Как тогда вот, когда Ермолай в компании Жулькина приезжал за вещами, чтобы перебираться на снятую квартиру. Словно бы она высверливалась, выкарабкивалась оттуда, изнутри, наружу, высверливалась, выкарабкивалась, но не могла пока выбраться.
Очередь двинулась, Евлампьев переступил на новое место, подняв с тротуара и переставив вперед бутылки, и, когда вновь прислушался к себе, никакой боли там, где только что слышал ее, не чувствовалось.
Интересно, а вот если бы судьба распорядилась по-иному, Галя эта Лажечникова не бросила его, и он бы женился на ней… Что же, как-то по-иному сложилась бы жизнь?.. Да нет, то же самое, как если бы не встретился в компании с тем Машиным Харитонъевым Коростылев, и он бы, Евлампьев, потому не встретил ее два года спустя в такой же компании. Другая жена, другие дети, а жизнь-то вся — та же самая…
Очередь мало-помалу двигалась, и Евлампьев взошел на крыльцо, прокрутился в кольце очереди по магазину внутри, и его вывернуло на финишную прямую — вдоль застекленной — витрины-холодильника, бело блестящей внутри эмалью поддонов… Молочный прилавок был рядом, пять человек до продавца, и Евлампьев, чтобы дать передохнуть уставшей руке, поднял авоську с бутылками, дотянулся до прилавка и поставил ее.
— Куда?! — переставая работать черпаком, закричала на него продавщица. — Офонарели вконец?! В бидоны я ваши склянки буду складывать?!
— Да я не сдавать,оправдывающимся тоном сказал Евлампьев. — Рука просто…
— Не сдавать он!.. — так, словно он попросил все-таки принять их, снова берясь за черпак, проговорила продавщица. И, когда подошла его очередь и он подал ей деньги — рубль двенадцать, на четыре литра, — метнула ему по прилавку монеты обратно и выложила из тарелочки еще шестнадцать копеек: — Три литра в одни руки, не больше!
Спорить было бесполезно, и Евлампьев не стал.
Он принял от нее бидон, стащил с прилавка сетку с бутылками и пошел из магазина.
В магазине было парно, душно от множества набившегося в него народу, а на улице все так же было чудесно: легкий, свежий предвесенний морозец, голубая, неохватная глазом ширь, яркое, слепящее, жаркое солнце.
Он зашел в будку телефона-автомата и позвонил Маше:
— Знаешь, бутылки не удалось сдать, у меня в обеих руках, может, я домой занесу, да снова потом, из дома?
— Ой, боже ты мой, ну как ребенок! — рассердилась на него Маша.Конечно, занеси, чего звонить было. Подожди, подожди! — закричала она, боясь, что Евлампьев положит сейчас трубку. — Тут тебе из военкомата звонили, справлялись, почему не появляешься, они уже заканчивают.
Евлампьев усмехнулся. А об этом тоже прямо вот сейчас, по телефону, сообщать было нужно.
— Понял, — сказал он. — Все?
— Все.
Он повесил трубку, снял с крючка сетку с громыхнувшими бутылками и вышел на улицу.
Аксентьев ему снился, Черногрязову, последний год. Аксентьев… Матусевич, Черногрязов, Коростылев вот, наверно, скоро… А кто-то должен быть и следующим. Такая у них пришла пора — один теперь за другим, один за другим… подошла пора.
Ну да что ж… пожили. Все, что мог сделать в жизни, сделал… все. Что мог. Может быть, мог и больше, но… Каждому отпущено его мерой. По его способностям, по его воле, по его крепости. По совпадению со временем, наконец… Вот Хлопчатников теперь, Слуцкер, Хватков, Виссарион, Ксюша… что у них выйдет, к чему они придут… теперь их пора. То лишь и можешь теперь — совет им какой дать. опыта своего отлить чуток… если подставят сосуд. Как вот Хватков готов. Да и Ксюха, кажется… Да-да, и Ксюха, да, Лихорабов еще… Надо позвонить ему, встретиться, поговорить надо, о том случае с чертежами вспомнить, когда проверять не стал… хороший парень, настоящий, остеречь надо…
Евлампьев шел и не замечал, что бормочет все это вслух, покачивая в такт словам головой, бормочет все громче и громче, будто уговаривая себя; плоть его готова была к тому, чтобы уйти, исчезнуть навсегда, истлеть, превратившись в то, чем она являлась до своего появления,она устала и износилась, ей хотелось покоя, который ничто бы уже не могло нарушить, но душа не хотела того, что плоть, она наслаждалась этим предвесенним, пронизанным светом днем, наслаждалась предвкушением ручьев, их булькающих веселых песен, наслаждалась даже неприглядным видом черных, вконец прокоптившихся сугробов, потому что их неопрятный, неприглядный этот вид тоже обещал близящуюся весну, она слушала, упиваясь, галдение воробьев в ветвях деревьев, фырк мотора промчавшейся мимо машины, звонкие голоса детей в школьном дворе рядом, высыпавших провести перемену на воздухе, — душа рвалась к жизни, ликовала и пела, казалось, она даже знала ту самую тайну, над разгадкой которой тщедушный разум, часть плотн, бился всю жизнь — и не разгадал, не постиг, знала — и только не могла обременить этим знанием немощную плоть, в которую была заключена.
Почему-то вдруг Евлампьеву захотелось посмотреть, который час. Он остановился, приладил сетку с бутылками на запястье и отвернул пальцем рукав. Большая стрелка только-только зашла за шестерку, и часы показывали половину десятого. Совсем ранний был еще час.
1979—1981