Вечное возвращение. Книга 2: Рассказы
Шрифт:
Мужики выбрали – ехать. Их отпустили, и они привезли на кормовых салазках овес, сено и харчи.
Уезжая, мужики знали, что придумал это Минин. Вернулись они через две недели, но один из них пришел в Самарино пешком на пятый день. Он втихомолку бранил Минина, скрипел зубами и пил самогонку маленькими, злобными глотками. Он точно кусал питье.
Оказалось, что его лошадь задавило паровозом.
Вскоре наступила отчаянная оттепель. Днями едкий туман дымился над весенней слякотью. Кашель у Минина стал глухим, как отдаленные выстрелы, а румянец
Иногда из горла, вызывая удушливое щекотанье, шла скользкая и соленая струйка крови. Во сне он потел холодным липким потом, а когда чесал тело, под ноги ему набивалась влажная шелуха отмирающей кожи.
И все же надежда на выздоровление люто единоборствовала в нем с томлением смерти, всякий раз побеждая. Уж не вставая с постели, Романыч, полный нетерпения, глядел в мутный туман, ожидая, когда поярчеет солнце.
Но однажды победила тоска. Случилось это в тот день, когда распределяли триста калошин, присланных вместо керосину за «транспортную неделю» и похожих друг на друга только по форме. Их две недели сортировали. Обнаружилось, что почти все они на правую ногу. Попалась и такая калошина, на которую сбегались смотреть как на диво. Потом ее выпросил приказчик на люльку новорожденному сыну.
Калоши делили по жребию, и мужику, у которого задавило лошадь, досталась пара шестого и одиннадцатого номера, и обе на правую ногу.
Он принес их в волость, шваркнул на стол и сказал:
– У меня же разляпушило мерина, и мне дают такие!.. Отдайте их косому!
Тогда в волости решили, что и впрямь калоши надо отдать Минину. У него дочь в невестах.
Получив калоши, Минин осмотрел их, стащился с постели и, завязав в платок, сам отнес их обратно.
– Мне эдакие на кой, товарищи любезные? – беззлобно сказал он, покашливая в растопыренную ладонь, и ушел, забыв платок.
Коммунисты взяли у приказчика калошину назад, отослали ее в придачу к прежней паре и велели сказать Минину, что из них никто не получил калош.
К ночи у Минина разыгралась необоримая тоска. Он матерно изругал жену и дочь, требуя отнести обратно калоши.
– Неужели мне за всю мою жизнь пришлось три Калошины? – одиноко спросил он наконец.
Потом затих и уставился в мутное окно.
У него не было двора. Корова и две овцы находились в риге, которая стояла саженях в ста от избы.
Минин старался вспомнить, где стоит рига: прямо ли перед окном или сбоку. Он пытался разглядеть, но глаза не осиливали темноты. Он уснул, так и не уверившись в расположении риги.
Его разбудило зарево. Он приподнялся на локтях и поглядел в окно. Было похоже, что оно заставлено багрово-красным стеклом.
Он узнал, что горит его рига… И тут же страшно испугался того, что ему совсем не жалко риги, которую с трудом собрал и которой гордился, как неопровержимым знаком мужицкой оседлости. А теперь она горит, и ее совсем не жаль. Как будто чужая…
В это же мгновение Минин почувствовал, что он скоро, очень скоро умрет.
Он медленно почесал указательным пальцем висок и нащупал большую ямку на коже, наполненную липким потом.
«От оспы это, рябина…» – подумал он и тихо покликал жену:
– Аксинья… Окся…
Он закашлялся, со свистом вдыхая воздух и выхаркивая его с кровью на растопыренную ладонь. Наконец, справившись с удушьем, он взвизгнул что было мочи:
– Оксюха, черт спячий, гори-им!
Аксинья заголосила еще на печке, как следует не сообразив, что горит. Проснулась дочь, подскочила к окну и тоже завопила:
– Мам-ы-ыка… ри-ига-а!..
Они выскочили, не закрыв двери. В одиночестве Минин долго и бездумно глядел на багровое окно. Почувствовав холод, он вспомнил про дверь и забранился, стараясь крикнуть возможно громче:
– Дверь расхлебятили, черти!..
Он прислушался к тишине и подумал:
«Помирают нонче многие, и каждый по-своему. Вот осенью летось офицера расстреливали, он просил попа причаститься. Ему сказали: «Вот еще выдумал… нечего, нечего». Тогда он пошел. Шел прямо и колотил по сапогу палочкой и пел тихо:
Все тучки, тучки понависли,На поле па-ал туман.А когда ему велели повернуться затылком, он сказал: «Я вам не холуй, зайдите сами». И опять запел:
Все тучки, тучки понависли…Офицера закопали в канаву. Аксинья сходила посмотреть и сказала мужу: «Панихиду отслужить надо – не пес, чай». Ей Минин задорно и храбро ответил, что панихида – народный дурман.
Размышляя об этом, он внезапно вспомнил, что и его, коммуниста Минина, похоронят без священника и умрет он без причастия.
– Дверь расхлебятили, черти, – опять проговорил он вслух, чувствуя, как в его сознании возникает забота, поднимаясь медленно, несуразно и темно, как грозовая туча ночью.
«Как же это? Почин с меня… без попа? Я первый из села-то?» – подумал он.
Вдруг он вскочил, испытывая колючую боль в груди, оглядел темную избу. Окно стало меркнуть. Багровый свет, который обычно пугает и раздражает все живое, успокаивал Минина. Теперь окно побледнело, и ему показалось, что на стекло осел иней. Было очень холодно. Стен и очертаний предметов он уже не видел. Ему показалось, что он сидит один в темноте. На миг ему представилось, что, когда его закопают, он будет в полном сознании лежать с открытыми глазами – непременно с открытыми – и вечно ничего не видеть.
– Как же это?.. Неужели почин с меня – без причастия, без попа? Как же тут быть-то, Аксинья? Окся… Аксинья! – торопливо, но тихо проговорил он.
Потом бросился к окну, вперил в потухающее пожарище полуслепые глаза и, перебиваясь клокочущим в груди кашлем, завопил:
– Аксинья… Аксинья… Аксинья!..
Голос его на сей раз был чист и необычайно звонок.
Умирали в тот год, действительно, помногу. Больше всего крушил тиф. В Самарине обстояло так: человека кусала вошь, через несколько дней тело у него становилось горячим, точно его, как резиновый мешок, наполнили кипятком. Если человек много пил самогонки, он обычно умирал.