Вечный порт с именем Юность. Трилогия
Шрифт:
Росомаха, перекусив березку, отпрыгнула и окровавленным боком наткнулась на Ожникова. Сбитый, он упал на спину.
Донсков видел его ноги между раскоряченных задних лап росомахи. Серая рука Ожникова вцепилась в серый мох.
Тихий, утробный всхлип срывался с окровавленной морды Ахмы. Наверное, в расстрелянной слепой голове росомахи, потерявшей от боли обоняние и рассудок, еще хранилась верность хозяину, и побороть ее могла только слепая злоба тяжело раненного зверя.
Был какой-то миг оцепенения. Донскову почудилось, что он слышит скрип играющего крохаля и звук падающей капли с еловой ветки.
Потом голосом Ожникова тонко, дико закричал лес.
Донсков
XXVII
Вертолет и лисица дружно усоседились на шкафу, он – грубо вырезанный из дуба, красный, она – пластмассовая, изящная, беленькая. Совсем недавно Наташа поставила свою лису рядом с вертолетом, а маленький паучок уже соткал между ними непрочный замысловатый ажур.
– До свидания, – сказала тогда Наташа.
В ответ Батурин усмехнулся. В его квартире появилась безделушка, и все. Свидания не будет. Прислушиваясь к замирающим в глубине подъезда Наташиным шагам, он подошел к зеркалу, внимательно рассмотрел свое лицо. Оно ему не понравилось. Почему-то вспомнились саамские сейды – грубые истуканы, сложенные из необработанного камня на острове Русский Кузов. Он усмехнулся и угрюмо спросил у хитроглазой лисы: «Похож? Ну, вот… то-то!»
А после вечеринки в честь его дня рождения, в скучный ненастный вечер, Батурин неожиданно для себя стал рассказывать пластмассовой игрушке о Наташе: «В виражах-то слаба твоя хозяйка, закатал я ей сегодня троечку, хоть и летала она в брючном костюме. Чисто нарисовать глубокий вираж на вертолете – не губы покрасить. Не умеет она завязать крен, скорость и высоту в один крепенький узелок. Так-то вот, милая Патрикеевна!»
И сейчас лиса хитро поглядывала со шкафа на развалившегося в кресле Батурина и, чуть повернув узкую мордочку, слушала его маленьким ухом.
– …Мне сорок два, ей двадцать пять. Жизнью бит я и царапан… – Батурин пустил в лису кольцо сигаретного дыма. – Видишь, какая буза на улице? Вот такая же метель и у нее в голове! Просто не спится твоей королеве на горошине…
Бим-бом, бим-бом! – как сквозь вату услышал он звон колокола. Вскочил. Да – два удара, – звали его! Не может быть. Заставил себя сесть.
Но тут же на шахматном столике резко звякнул телефон. Батурин отодвинул в сторону набитую окурками пепельницу, снял трубку и, послушав, сказал:
– Я в отпуске, звони через восемнадцать дней! – Телефон не унимался, настойчиво требовал к себе внимания, и Батурин поднял брошенную трубку: – Конечно, узнал… Хорошо, приду, но ты объясни…
Слушая, Батурин смотрел в серое окно. Из метельного тумана к окну тянулась мокрая сосновая ветка, и на ней сидел нахохлившийся воробей. Он прятал голову под крыло, но крыло соскальзывало, воробей встряхивался и становился все более растрепанным. И Батурину казалось, что за стеной снега и невесомых капель видит он свой вертолет на аэродромной стоянке, осевший в рыхлый снег, с пятнами масла около полуспущенных колес, с облезлым, давно не крашеным боком. Он честно отработал свои трудовые часы и ждет, когда техники посмотрят его нутро, подремонтируют, подлечат. Он еще мог грохотать в небе, но он устал, как устают люди, и не гарантировал, что не подведет их в любую минуту.
– Я все понял, Михаил, – сказал Батурин в трубку. – Тебе не кажется, что вот уже три года, как ты стараешься нарисовать из меня супермена? Машин на базе нет, метель рассадила их по всему полуострову. Так? А моему вертолету осталось полтора часа до капремонта!.. Ты толкаешь меня… ну, просишь, пусть просишь, черт возьми!.. Нет, сам знаешь, нет шансов выполнить полет благополучно!.. Ладно, приду, только зря все!.. Да, да, и камень трескается!
Одеваясь, Батурин дважды не попал в рукава демисезонной куртки, напялил меховой сапог не на ту ногу, выпавшей изо рта сигаретой подпалил ковровую дорожку. Вышел из комнаты и снова вернулся, чтобы открыть форточку. Воробей на ветке поднял голову, чирикнул, резво прыгнул на обрез рамы и вдруг испуганно вспорхнул от треска закрывшейся двери…
Батурин шагал вниз по лестнице через две ступеньки и, только выйдя из подъезда, пошел медленно, вразвалку, как ходил всегда. Резиновые подошвы меховых сапог оставляли на талом снегу широкий размытый след.
Из белой мглы вылез угол церкви, потом обрисовалась входная арка. От левой колонны отделился человек.
– Здравствуй, Николай Петрович! Пару минут… капитан.
Батурин любил свою кличку «капитан», и Богунец это знал.
– Что тебе, льстец-Богунец?
– Я прямо, капитан… Откажись. Дай слетать мне.
– Не дошло. Подробнее.
– Мне надо! Понимаешь ли… это случай, когда я могу показать все, на что способен. Ты уже «заслуженный», а я? Выдвинуться в обычной работе, – Богунец безнадежно развел руки, – трудновато. Отдай полет! Ты же знаешь, я смогу! Ты летал со мной, учил и знаешь!
– А не вернешься?
– Это уж какую печать судьба поставит.
Угрюмый Богунец зря темнил. Батурин знал, почему парень просится. Самый ярый карьерист не поднял бы сейчас нос к небу. Это все равно, что спасать утопающего в расплавленном металле. Взлететь могла Совесть, благополучно вернуться мог только Опыт, обрученный с Удачей. У Богунца опыта полетов в такую погоду мало, но он согласен расшибить лоб ради девчонки. Решил заранее и бесповоротно. На его широком рябоватом лице дрожали полузакрытые веки. Он опустив плечищи, ждал своей участи. Но так же нельзя! Ведь ты уже сейчас неживой, Богунец! Разве можно в таком состоянии швырять тебя в небо? Ты просто большой сентиментальный малец, не распознавший жизнь во всей ее красоте и подлости. Только в романах отдают жизнь за любовь. И Батурин сказал:
– Лотерея – азартная игра. Не полетит никто. Но если… тогда вторым пилотом возьму тебя. А, Богунец! Вторая роль устроит несчастного карьериста?
Парень облапил его плечи, сжал и, отпустив, ласково подтолкнул к двери штаба.
В кабинете командира эскадрильи Батурина встретили стоя. Комаров, упираясь ладонями в стол, прятал глаза под желтыми кустиками бровей. Знакомый Батурину председатель саамского рыбхоза мял в заскорузлых ладонях лисий малахай и уводил косящий взгляд в сторону. Черноволосая немолодая коми в треххвостовой песцовой шапке, затянув плечи цветастой шалью, будто стараясь унять озноб, смотрела на Батурина в упор. Узкие глаза распахнулись, стали квадратными, хмельными, ярко зеленели надеждой, верой в чудо, в бога, в дьявола, в него.
Батурин остановился на полдороге к столу. Вяло сделал еще шаг. «Ну что ты смотришь на меня, женщина? Я не бог! Ты знаешь, тебе объяснили, что лететь не на чем, и ты же видишь, что лететь нельзя. Отвернись! Я вижу в твоих глазищах и льдину, и рыбаков, и твоего сына, но я не смогу их увидеть в море. Я даже не долечу до них! Понимаешь? Метет с обледенением! Да, льдина растает, потому что это „сморчок“, непрочный припай, да, они погибнут, но зачем же топить еще троих? Нет, ты ничего не хочешь понять. Отвернись!»