Вечный шах
Шрифт:
Но я молчу.
Мы оба молчим.
Мы идем и идем.
Я сам не знаю куда.
Янек опять заводит разговор.
— Нам надо поговорить, Изя, — начинает он. Этого я уже совсем не понимаю.
— Мы же поговорили, — отвечаю я. — Что еще ты хочешь мне сказать? — Я ничего не сказал еще, Изя. Видишь…
Снова «видишь». В который раз за этот вечер?
— Видишь… — говорит Янек и опускает глаза. — Я хотел бы тебе сказать… Я хочу попросить тебя… Ты не обидишь Эстер? Мейки нет, и я теперь ее брат.
Я не знаю, что ответить. Я словно
— Я за нее жизнь могу отдать, — говорит Янек. — Ты не обижай ее, Изя. Она… такая… сам знаешь…
Что с ним? Зачем он говорит мне это? Я мог бы сказать ему, что я Шимек, а Эстер — Бузя. Мы с ней Шимек и Бузя. Разве Шимек может обидеть Бузю?
Я мог бы это сказать, но говорю совсем другое:
— Я мог бы и обидеться, Янек. Я мог бы даже подраться с тобой, если б ты не был ее братом. Как ты можешь такое думать? Тебе не стыдно, Янек?
Он еще ниже опускает глаза, нагибает голову.
И широко, по-детски широко улыбается.
Потом Янек вскидывает голову. Он не смотрит на меня, но я вижу, как вздрагивают его ресницы — он жмурится, словно в чем-то виноват, и хочет просить. у меня прощения.
— Конечно, — говорит Янек. — Я давно знал, что ты хороший друг и не сделаешь ничего плохого. Но все-таки я должен был поговорить с тобой. Правда, Изя? Ведь мы должны были поговорить, да?
— Поговорить надо было, — подтверждаю я. — Видишь…
Так говорит Янек.
— Ладно, — говорю я. — Побегу. Мне надо торопиться.
— Беги, — говорит он.
— Правда, мне очень нужно.
— Беги, беги.
— Увидимся завтра.
— Ладно, завтра. Беги, беги. Она уже там, дожидается тебя. Я знаю… беги, беги.
Янек смотрит на меня глубокими синими глазами. Он расстроен? Нет, не может быть. Мне только кажется. Он ведь знает, что я никогда не обижу его сестру.
"Бузя!.." — мысленно кричу я и бегу.
Я тороплюсь, я очень спешу.
Мне действительно надо очень, очень спешить.
Глава четвертая
ХОД ДВЕНАДЦАТЫЙ
"Я должен сделать ничью", — думал Исаак.
Шогер придвинул кресло, облокотился на столик поудобней и сцепил пальцы.
Ход был не его.
— Послушай, — сказал он и снова прищурился, как перед началом игры. Ты абсолютно не волнуешься?
Исаак не ответил.
— Все же я не думаю, чтобы человек сохранял спокойствие в такой игре, где можно проиграть самого себя.
Исаак молчал.
— Ты заставляешь меня осторожничать. Представь себе, что я зевну и ты ненароком влепишь мне мат. Понимаешь, чем это грозит?
"Он мешает мне думать, но я все вижу… Если пожертвовать пешку, мой конь выйдет в центр и будет стоять как вкопанный, его уж не выкуришь оттуда. Пока что я играю неплохо… Надо свести вничью…"
Шогер понизил голос и заговорил тихо, почти шепотом:
— Что было бы, если б я сидел на твоем месте, а ты — в этом кресле… Признаться, я бы изрядно поволновался. О! Боже мой… К счастью, такого быть не может. Не правда ли?
"Да, такого не может быть, но я должен думать не об этом. Надо все забыть. Почему я не могу забыть обо всем на свете? Потому что Шогер сидит в своем кресле и думает, что ему принадлежит мир? Весь мир- его? И он, Шогер, волен делать с миром все, что взбредет ему в голову?"
— Я родил дочь Рахиль, — сказал Авраам Липман.
Окно палаты было распахнуто. Легкий ветерок шмыгнул сквозь марлевую занавеску, обежал всю комнату, торопливо ощупал койки и прохладными своими пальцами коснулся горячего лба Рахили.
Хорошо, когда душным летним полднем проникает в палату легкий ветер, разгоняя застоявшийся запах эфира и освежая женщину, которая родила пять дней назад.
Мальчик был ненасытен. Он высосал одну грудь, тугую, полную, и ему было мало. Рахиль вынула вторую и сунула ему в рот набухший сосок, побуревший, сочный, как спелый плод. Ребенок стиснул грудь и зажмурил узкие серые глазки. Он жевал торопливо, больно, как бы прикусывая маленькими тупыми щипчиками, но Рахиль не застонала, не вздрогнула.
У него было морщинистое, как у старика, личико, узкий носик, а волосы и ресницы-белые. Они казались седыми на розовой коже.
Рахиль зажмурилась. Ей хотелось, чтобы прошел уже месяц или два, чтобы можно было высвободить руки сына, чтобы эти руки сами искали материнскую грудь и сжимали бы, и ходили но ней крохотными розовыми пальчиками.
"Не важно, что болтают люди, они ничего не знают, — думала Рахиль. Не важно, что волосы у него длинные и светлые, а у меня и Давида — черные как смоль".
Она нагнулась, мягко коснулась губами маленького морщинистого лобика. Синяя жилка на виске младенца быстро вздрагивала, билась, словно куда-то спеша.
"Моя плоть и кровь, — думала Рахиль. — Придет время, кончится война, мы будем жить и вырастим сына. Сын! Моего сына они не тронут. Его никто не смеет тронуть. Они сами разрешили родить, его не тронут".
— Давид, Давид? — шептала Рахиль. — Ты хотел сына, правда?
— Да, Рахиль, я хотел сына.
— Ты хотел, чтобы в мире остался человек, который будет носить твое имя?
— Нет, Рахиль.
— Ты хотел сына, потому что твой отец имел сына? Потому что отец твоего отца имел сына и отец его отца тоже?
— Нет, Рахиль.
— Я знаю, Давид, дочь тянется больше к матери, а сын — к отцу. Ты хотел, чтобы наш ребенок был ближе тебе? Тишина…
— Почему же ты хотел сына, Давид? Потому что нашего Мейшале увезли в Понары?
Тишина…
— Скажи, Давид, а то уж я и сама не знаю почему. Хоть я тоже хотела сына. Говори, Давид.
— Я хотел, чтобы у нас был сын от нашей любви. Мы ведь так любили друг друга, Рахиль, и должен был родиться сын. Неужели ты не понимаешь?