Вечный шах
Шрифт:
Яшка Филер — палач.
У Яшки тройной затылок и красные, заплывшие жиром глазки. Шогер кормит Яшку как на убой, и руки у него толстые, как колоды.
Яшка Филер показывает на скамейку. Я ложусь и сам говорю ему:
— Быстрее…
Филер не понимает. Он смотрит на меня, таращит свои крысиные глазки.
— Быстрей! — говорю я.
Откуда ему знать, этому Филеру, палачу, что я думаю. Он привык бить других, чтобы не били его. Где ему знать…
А я так спешу… Я боюсь, чтобы не увидела Эстер. Ведь
— Быстрее, — тороплю я палача.
Он работает на совесть.
Он слишком сыт и думает, что плеть — это самое страшное на свете. Неправда!
Что такое плеть? Витая кожа снаружи и стальной прут внутри. Ну и что ж такого? Тоже мне, самое страшное. Кожа да железо.
Мы возвращаемся с работы.
Сердце стучит, стучит.
Позавчера отняли мой букет, вчера — тоже. Неужели и сегодня?
Сегодня я иду в голове колонны. Мужчины хотят попробовать: может, мне удастся проскочить. Они напирают с улицы так, что трещат ворота. Мужчины хотят протолкнуть меня в гетто, хотят, чтобы я прошел со своим букетом.
Часовой орет. Шогер тоже. Он снова у ворот. Мужчины замешкались. Они уже не напирают. Сегодня они распределили по частям два автомата, и кто знает, чем это кончится.
— Ну, — обращается ко мне Шогер. — Теперь ты, надеюсь, стал умнее.
И обшаривает меня до последней нитки.
— Пятнадцать! — орет он и швыряет цветы за ворота. Но еще не отпускает меня. — Вот видишь, — с грустью говорит Шогер. — Я хотел бы сыграть с тобой сегодня партию или две, а ты все испортил. Нехорошо… Сидеть ты теперь не сможешь, а стоя — какая же игра?
— Эй, ты! — кричит Шогер палачу, и голос его еще печальнее. — Бей по ногам и спине, чтобы он мог сидеть. Половину по ногам, половину по спине. Что? Не делится пополам? Ладно, пусть будет четырнадцать!.. Нехорошо, очень нехорошо, — говорит мне Шогер. — Капабланке не приходилось так, сам понимаешь. Однако — закон! Все мы рабы закона.
Я лежу на скамье. Сегодня это слишком долго. Четырнадцать.
— Быстрей, быстрей! — прошу я палача.
Он засучивает рукава.
Колонна проходит. Все в порядке.
Может быть, даже лучше, что меня поймали? Шогер был занят, и остальных уже почти не обыскивали… Может, это в самом деле к лучшему? Ведь до сих пор мужчины обходились без меня, хоть бы раз патрон дали пронести…
…девять, десять, одиннадцать…
— Быстрей, быстрей…
Колонна уже в гетто. Но люди не расходятся, чего-то ждут.
…тринадцать, четырнадцать. Все!
Если постараться, совсем не трудно встать.
Шогера уже нет, часовые по ту сторону ворот, палач тоже уходит. Ему что — отмахал свое и гуляй до завтра.
А колонна, распавшаяся,
Я иду — и мужчины идут со мной. Останавливаюсь — и все останавливаются. Мы отходим подальше, за угол высокого дома, и мужчины обступают меня со всех сторон. Они вынимают что-то из-за пазух, из-под расстегнутых рубах. Вынимают осторожно, как мотыльков, чтоб не поранить крылышки.
У меня рябит в глазах. Я вижу луг: зеленую скатерть, белые пятна, желтые крапинки.
— Бери, — говорят мужчины. — Бери скорее. Ты думаешь, у нас есть время стоять тут с тобой?
Они дают мне цветы, и я собираю их в букет. Каждый дает всего по одной ромашке, но они такие красивые, крупные и ничуть не помялись. Букет… Большой, мне бы никогда не собрать такого. Никогда.
Я подымаю голову, но мужчин уже нет.
Я стою один, с большим букетом.
Прихожу домой. Ставлю цветы в воду, медленно умываюсь. Надеваю свою голубую рубашку. И снова бреду на другой конец гетто, к большому гладкому порогу.
Лицо Эстер еще бледное, белое и сливается с ромашками.
Мы идем в наш двор.
Мне можно сидеть, и я сажусь на бревно, а Эстер забирается на свой деревянный ящик. Она раскладывает букет: сама в середине, вокруг- цветы.
— Это не я, — говорю я Эстер. — Это все, кто со мной работает. Каждый принес по одной ромашке, и видишь, как много цветов?
Она молча кивает. Когда Эстер встряхивает головой, ее пепельные волосы колышутся, как вода в реке, как спелые хлеба в поле.
Эстер выбирает самый большой цветок, держит его в руках и смотрит на меня. Почему она так долго смотрит, не притрагиваясь к лепесткам ромашки?
— Мы уже большие? — спрашивает Эстер.
— Конечно, — говорю я.
— Мы почти что взрослые, правд?
— Конечно, правда.
— Ведь нам с тобой уже тридцать три с половиной…
— Нам с тобой уже много лет, конечно. И мы даже можем их сосчитать, — тихо добавляю я, сжимая левую руку.
— Ничего, что я такая бледная?
Я сначала сержусь, но потом отвечаю Эстер так:
— Знаешь, я закрою глаза, а ты делай что хочешь.
Я делаю вид, что зажмурился, а сам подглядываю сквозь ресницы.
Я вижу, как Эстер наклоняется к цветку, который держит в руке, а затем начинает осторожно обрывать лепестки.
Она обрывает лепестки и что-то нашептывает. Я не слышу, что она шепчет, но все равно знаю. И она, должно быть, догадывается, что я знаю.
Да — нет, да — нет…
Я должен бояться, как бы не вышло «нет».
Эстер, может быть, и вправду боится. Лепестков уже мало, и она обрывает их все медленнее.
Она — возможно… Откуда ей знать?
А я не боюсь.
Она может взять не только самый большой, она может взять любой, может взять все цветы, все подряд они скажут одно и то же слово.