Вечный юноша
Шрифт:
Все это тонуло в почти экзальтированной любви к природе, доходящей до восхищения.
Как изменился мир на протяжении моей жизни!
Вот одна из тяжелых картин моего детства, потрясавшие все мое существо, картин столь частых в то время на улицах наших городов: человек исступленно хлещет кнутом по глазам упавшую лошадь. Лошадь делает отчаянные усилия, чтобы подняться, но запряженная в тяжелый воз, она снова и снова скользит и падает, а человек с бешенными глазами хлещет и хлещет ее кнутом. Гнев сжигал все мое существо. Мне хотелось вырвать кнут и так же исступленно хлестать человека — изверга.
Вместо того, чтобы распрячь лошадь и помочь ей встать, человек практически
Или забавы уличных мальчишек: облить живую крысу керосином и поджечь ее, чтобы под дикий торжествующий хохот насладиться ее мучительными корчами.
Совсем недавно я нашел у Верхарна описание, которое было мне свойственно всю жизнь:
«Я не умел, не страдая, обидеть человека, даже врага».
Может быть, потому из меня и не вышел настоящий борец, прямолинейно-принципиальный. На любом прямолинейно-принципиальном пути для мыслящего и чувствующего человека всегда стоит много «но», «с одной стороны», «с другой стороны»…
Таково свойство моего характера, моей натуры.
И с тех же отроческих дней, наблюдая издевки товарищей над Борисом, надо мной самим, над любым мальчиком чем— либо, малейшим проявлением индивидуальности, или пристрастием к размышлениям, к задумчивости, отличавшимся от общей массы — почувствовал глубокую внутреннюю вражду к
«Краснощеким афинским парням,
Хохотавшим над Еврипидом».
Сколько раз я подвергал сомнению мое мироощущение:
Падая от бедствий и усталости, Никогда не отрекайся ты От последней к человеку жалости И от простодушной теплоты. Вопреки всему! … Слушай, только ради человечности Стоит строить, жертвовать и жить.И все-таки, всегда, пожалуй, вопреки всему, к нему возвращался.
2/VI
Вчера я написал, как изменился мир на протяжении моей жизни.
Эта ремарка относилась к тому, что больше не увидишь на улицах наших городов дикого избиения животных.
А сегодня Галина Владимировна мне рассказала следующий «эпизод». Мирный двор одного из наших алматинских домов. На солнце растянулась кошка и кормит котят. Вдруг входит соседка с топором в руках. Хватает кошку, стряхивает с нее котят, прижимает кошку к камню и рубит топором ее голову. И бросает изумленным обитателям двора:
— Она, гадюка, сожрала моего цыпленка!
Я сейчас вспомнил, когда я жил у Уваровых, на частной квартире, однажды Мария Игнатьевна — сестра хозяйки — обратилась ко мне с просьбой застрелить соседскую кошку. Кошка так же сожрала ее цыпленка. Я уклонился от подобной экзекуции. Тогда М.И. поймала кота, устроив ему ловушку в сарае, и вооружившись топором, размозжила ему голову. Может быть, это в обиходе у здешних домохозяек?
Ну, а разве мама как-то не рассказала мне, не без удовольствия, горестно изумив меня до глубины души — что у них был какой-то замечательный пес, то ли овчарка, то ли дог, которым налету разрывал соседских кошек, забиравшихся в их сад.
Может быть, мы не видели на улицах таких расправ с лошадьми, а наши шоферы все-таки не Ксерксы и заартачившаяся машина не наказывается подобно Гелеспонту.
Не имитируя Монтеня — que sars ji?
И рядом с топорами и кошками, в порядке сосуществования: |только что? В канву моего рассказа вошла Оля. Чудесная девушка, похожая на белую лилию. Вошла и получила завернутую в бумагу коробку.
— В коробке воробей с перебитой лапкой. — Оля работает в аптеке. Она ему оказала первую помощь: забинтовала лапку, накормила и несет его домой.
Мне не свойственна маниловщина и сюсюкающая сентиментальность, но
…Как хорошо бывает жить на свете, Когда средь нужных и полезных, дел, Мы бережем, внимательные дети, Сочувствие к орлу, к цветам, к воде И нашу близость к голубой планете.***
Было еще одно существенное различие в наших характерах — девушки очень занимали мое воображение. Пожалуй, я не ошибусь, если скажу, что с 7 лет я был «перманентно» влюблен. Причем это была весьма идеальная и чистая влюбленность, как-то совсем не связанная с вожделением. И, увы, но это весьма присуще моей среде, вожделение у нас вызывали женщины «низшего» сословия — горничные, девчонки-няньки и т. д.
Впрочем, никаких «жертв» на моей совести не было. Для Бориса, как мне казалось, и судя по его поведению, женщины совершенно не существовали. Он не любил никаких наших кадетских балов, не танцевал, не заводил никаких знакомств и решительно ни за кем не ухаживал. Отзывался о женщинах пренебрежительно:
— Глупые индюшки!
В отпуск он не ходил. Театры, как мне помнится, тоже не любил. Каждое воскресенье мы, кадеты старшей роты, ходили в театр, в оперу, иногда в цирк и на концерты.
Во время войны (1914 года — Н.Ч.), а наша дружба и протекала именно в этот период, мать моя жила в Нижнем (Новгороде — Н.Ч.). Но так и не удалось уговорить Бориса приходить к нам в отпуск. Он грубовато отвечал:
— Что мне там делать? Только терять время!
В старших классах кадеты, не имевшие семей или знакомых, словом, не ходившие с субботы на воскресенье в отпуск, — пользовались правом после обеда в воскресенье уходить в город до 10 часов вечера. Но и этим правом Борис почти никогда не пользовался. В денежном отношении Борис не был стеснен. Но по каким-то причинам, помнится мне, даже на рождественские и пасхальные, и летние каникулы Борис иногда не уезжал домой, а оставался: зимой — в корпусе, летом — в наших кадетских лагерях.
Борис был необычайно сдержан, до скрытности, и о своих семейных отношениях никогда не говорил. Возможно даже, что у него была не мать, а мачеха, и, мне кажется, матери или мачехи он не любил.
Лагери эти были чудесные. В Балахово, в сосновом бору, недалеко от лесной реки, притока Волги, название которой у меня, увы, стерлось в памяти.
Семья Бориса в начале войны, уходя от фронта, из западного края переехала в Екатеринодар (Краснодар) на Кубань. И вот, опуская здесь все события до 5 мая 1919 года, именно в этот день, из Ростова, где я пролежал два месяца с пятью приступами возвратного (тифа — Н.Ч.) и не выходя из госпиталя перенес и свиной тиф; подобный бледной тени, я появился в Екатеринодаре, приехав на поправку к моему отцу. Отец жил на квартире в доме на окраине города, почти у самой Кубани. Дом стоял посередине сада, отгороженного от улицы высоким забором. Могучие старые черешни, другие плодовые деревья и густые заросли сирени почти скрывали его от глаз.