Вечный юноша
Шрифт:
Неужели было бы лучше, если бы я смотрел тебе в рот и елейно поддакивал. При том это мое «собаченье» делается из подлинной дружеской любви к тебе. Я не всегда одобряю твой образ действий, ты это знаешь и если открыто высказываю тебе это, то, как мне кажется, не в горячке «собаченья», а, в известной мере, в порядке дружеской услуги, так как я предвижу, что многое может обернуться против тебя и подмостки твоей «славы» могут оказаться очень шаткими.
Я очень рад твоему успеху, восхищаюсь твоей энергией, и мне хотелось бы, чтобы твой успех был прочным.
Скажу тебе откровенно, без
А ты знаешь, я, в особенности в литературных делах никогда ни настырным, ни даже энергичным, а скорее вялым. С моей точки зрения, ты действуешь не особенно разборчиво и сам даешь повод для весьма неблагоприятных по отношению к тебе чувств.
Сейчас шумит Баранов — прочитав «Простор». Это явный сукин сын. Мне всегда казалось, что этот человек способен на любую низость. Ведь я хорошо знаю его по «Советскому Патриоту». Из Москвы к нему в гости приехали Роллеры. Когда появится в печати твой Водовозов с толом под яйцами, боюсь, что зашумят настоящие резистанцы — Роллер, Кривошеин и др. Ведь, стоит кому-нибудь припугнуть Снегина, и на твоей литературной карьере он поставит жирную точку.
Кстати, в тридцатых годах в Париже не выходило никаких советских журналов. Издательство Гржебина «Москва-Берлин» выпускало книги в Берлине. Это, кажется, и было издательство «Слово». Изд. (…) было тоже в Берлине. «Нева» — тоже. Но эти два последних были чисто эмигрантскими издательствами. «Парижский вестник», о котором ты упоминаешь, был органом «Союза возвращения на родину», т. е. просоветская газета. В конце концов, так же, как и наш «Советский Патриот».
После войны 1945–1947 гг. Посольство выпустило «Вести с родины» — это, другое дело. А ты пишешь: «В то время (в какое?) в Париже выходило много советских журналов, да еще по контексту, причисляешь к ним свой «Ухват». (А ведь «Ухват» — это начало 30-х гг.?) и, наконец, «сочинительством» — ссылкой на беллетристику — нельзя оправдать вранье, когда ты пишешь о современных тебе событиях, да еще орудуешь подлинными именами.
Может быть, я строг к тебе, потому что у меня совсем другой подход к искусству. Я никогда не мог принять формулу: «ходко и хлестко», хотя эта формула и приводит часто к сомнительному преуспеянию.
Для меня искусство должно быть, прежде всего, предельно правдиво и искренно. В какой-то мере это «исповедь автора» и, прежде всего, перед самим собой.
И если он берется за это дело с сознанием полной ответственности за каждое слово, за каждую мысль, за каждый образ, то не предаст он ни жизненной, ни художественной правды. И если у него не хватает таланта, чтобы создать подлинно художественное произведение, все же из-под его пера выйдет подлинно ценный человеческий документ.
Вот почему мне бесконечно дорог и близок Монтень, я люблю Бальзака и Стендаля и терпеть не могу
У тебя достаточно способностей и уменья, чтобы писать хорошо и интересно, если ты преодолеешь «неряшливость» во всех отношениях.
Когда ты уехал, мне стало очень грустно. Я много думал о тебе с дружеским сердечным сочувствием. Я ясно представляю себе очень нелегкий твой жизненный путь. Помню все твои семейные несчастья и беды, в силу твоего характера, да и кроме того, из-за твоей глухоты, вокруг тебя постоянно образуется некий «вакуум» — тягостная пустота одиночества, да к тому же, часто и не совсем благожелательная. Я тоже, как это ни странно, очень одинокий человек — без личного счастья, и в старости это одиночество дает очень сильно о себе знать.
Но у меня счастливый (вероятно?) характер — я вечно окружен людьми благожелательными и хорошими, может быть, это не друзья (помнишь, Михаил Осоргин отрицал вообще множественное число от друг и друзья не одно и то же, совсем не равноценное имеют значение), а приятели, но общение с ними в какой-то мере суживает «вакуум» одиночества. Большую часть жизни я наполняю работой, которую люблю и которая приносит удовлетворение, ибо, как она не скромна, я знаю, что она нужна и полезна. Кроме того, самый процесс ее непрерывно обогащает мои знания, а это так радует и утешает в жизни.
Твоя энергия заразила меня, и после твоего отъезда я написал две статейки (мои темы), одну для Москвы, попытаюсь через Шмаринова (Николай Николаевич на днях едет в Москву) предложить в «Юный натуралист»; другую в «Новости» — эта пойдет. А в Москве не знаю (Шмаринов, известный художник, книжный иллюстратор, родственник Кноррингов — Н.Ч.).
Очень огорчился я, что так и не собрался тебя сфотографировать, нужно было сняться нам вместе, на каком-то уже новом жизненном отрезке. Очень мне обидно, что я тебя принял, в сущности, в больнице, да к тому же я сидел без денег. Но я бесконечно рад, что тебя повидал.
Крепко тебя обнимаю и искренне люблю, твой Юрий.
12/VIII
Отослал Рае «Атлас» и «Трубы».
17/VIII
Отослал письмо Кобякову и письмо Рае. Ответ не получил.
15. 13/VIII
За чтением Монтеня «Об искусстве собеседования».
Neque enim disoutari sine reprehensione potest
(Вообще, нельзя спорить, не опровергая противника. Цицерон).
«Тот, кто возражает мне, пробуждает у меня не гнев, а внимание: я влекусь к тому, кто противоречит мне, и тем самым учит меня». Монтень.
Это всегда было моим мотивом в спорах, попытка прежде всего понять противника, внимательное выслушивание и уразумение, чего никогда не мог понять, в наших спорах, Виктор Мамченко — фанатическая, проповедническая натура, слепая и глухая к убеждениям и резонам противника. И потому Виктор никогда не был искусным фехтовальщиком в спорах, и потому так легко переходил на личные оскорбительные выпады, провоцируя тем самым, в конце концов, на то же и противника. И высокое искусство спора обращалось в грубую и нелепую брань — утрачивалась самая возможность убеждения и спор превращался в бессмысленное словоизвержение.