Вечный зов. Знаменитый роман в одном томе
Шрифт:
Валентик, пробежав еще несколько шагов, остановился.
— Ты что?! — повернулся он к нему. Кровь из его шеи все еще сочилась, стекая на правое, вздернутое кверху плечо. — Ты что? Сдаться хочешь?!
Где-то неподалеку потрескивали редкие теперь выстрелы. Там, на опушке, добивали, кажется, последних подчиненных Федора и Валентика. Но это не имело теперь для Федора никакого значения. Никакого значения не имели ни окровавленные шея и плечо Валентика, ни его голос. А вот слова имели. Слова имели: «Алейников… Алейников!»
— Нет, мне нельзя сдаваться… — сказал он, потрясенный…
…Но потрясение, которое испытал Федор Силантьевич Савельев при имени Алейникова, было сегодня не последним.
— Мне нельзя сдаваться, — тупо повторил Федор. — Потому что я…идиот, как ты сказал… Да я и без тебя это знаю, без тебя…
Он не договорил. Утренний, пронизанный первыми лучами солнца воздух громко и безжалостно распорола злая автоматная очередь. Федор поднял глаза, увидел, как трясется автомат в руках Валентика. Отстреливаясь от кого-то длинными очередями, он пятился мимо деревьев в синюю лесную глубь. Савельев поглядел, куда он стрелял, увидел меж стволов мелькающих партизан. «А-а, это тот, Логунов какой-то. Который хочет… которому Алейников приказал нас… меня — живьем!»
— А-а-а! — заорал Федор уже во весь голос, вздернул автомат и остервенело начал поливать огнем приближающихся к нему партизан. Много было их или мало, он не знал и не думал об этом, он видел только их меж деревьев и на поляне. В голову ему хлестала, опьяняя, жгучая и едкая струя. — Живьем, сволочи? Живьем?! А-а-а…
Несколько человек, двоих или троих, выскочивших на прогалину, Федор срезал сразу, остальные отскочили за деревья. Это распалило его еще больше. Мгновенно сменив опустевший патронный рожок и заметив все же в это время, что Валентик, отстреливаясь, уходит в лес все дальше, он, топчась, как зверь, на полусогнутых ногах, опять начал хлестать очередями. В него тоже стреляли, кажется, но не попадали.
— И не попадете! Стрелки, мать вашу… — орал он, пятясь все же к деревьям. — Живьем захотели? Не возьмете!
Кончился и этот рожок. Федор выдернул из-за ремня следующий. И в это время очередь ударила ему по ногам. Федор даже видел того, чья это была очередь. Пока он вырывал из автомата пустой рожок и выдергивал из-за ремня свежий, из травы поднялся не очень высокий сутулый человек в дождевике, прицелился из тупорылого автомата в него и полоснул. Сильной боли он не почувствовал, но обе ноги сразу будто переломились, как прутики, Федор упал на колени и застонал еще яростнее. То ли от этой злости, то ли от сознания, что его все же подстрелили, глаза ему застлал белый плотный туман. Но все же сквозь эту белую пелену он увидел, что выпустивший по нему автоматную очередь человек, нисколько не остерегаясь, во весь рост стал приближаться к нему.
— Счас ты согнешься! Счас… — прохрипел Федор. Левой рукой он держал теперь в нужном положении автомат, а правой вставил в него рожок.
Затем происходило странное и непонятное для Федора. Он, стоя на коленях, палил и палил в этого партизана, только в этого, все крича: «Живьем не возьмете, сволочи! Не возьмете!» — а тот приближался и приближался в тумане, как призрак. Федор бил почти в упор, с каких-то десяти — пятнадцати метров, промахнуться было невозможно. А человек шел и шел на него из тумана, невредимый, словно заговоренный… И наконец в полной тишине, которую не нарушали трещавшие где-то выстрелы, голосом брата Ивана сказал:
— Почему же, Федор? Возьмем.
Да, этот человек, этот партизан в дождевике был Ванька. Федор узнал брата на несколько мгновений раньше, чем раздался его голос. Он шел, приближаясь, сквозь белую муть все отчетливее обрисовывались его черты — нос, усы, подбородок… Оружие в руках Федора захлебнулось было. Федор вздрогнул, но сказал себе: «Не может быть! Откуда ему…» И продолжал строчить еще какое-то время, пока ладонь, сжимавшая рукоятку, не вспотела горячим, обжигающим потом, а палец не соскользнул с удобного в немецком автомате спускового крючка.
— Ты?! Ты… Ванька?!
Это Федор произнес спустя значительное время после того, как Иван, стоя уже вплотную к нему, сказал: «Почему же, Федор? Возьмем». Потерявший дар речи Федор немо теперь молчал, язык его словно примерз, прикипел к зубам, да и все внутри стало вмиг окаменелым, нечувствительным, лишь работал слух да в порядке было зрение: Федор видел, как мимо пробежало несколько партизан, а один из них нагнулся, подобрал валявшийся на траве его автомат, выдернул из его кобуры парабеллум, быстро и ловко проверил, нет ли у него еще какого оружия, распорядился, убегая дальше: «Сдашь его Алейникову!»
— Я вот… Федор, — виновато ответил брату Иван.
— И ты меня пристрелишь… Убьешь?
— Да. Я это сделаю, — сказал Иван, младший брат его, кивнул на распластанные неподалеку в траве, мягкой и зеленой, трупы партизан. — Ты же… И не только этих. Ты много убивал, а?
— Это было, — сказал Федор, стер рукавом обильно проступающий пот со лба и с грязных щек. — Убивал я…
Несильный ветерок дул с той стороны, куда, отстреливаясь, скрылся Валентик, а за ним партизаны, раздувал мягкие волосы Ивана. Он сидел на земле под деревом, к самому лицу подтянув колени, склонив на них голову. А напротив него, под другой сосной, прижавшись к ней спиной и вытянув простреленные, беспомощные ноги, сидел Федор. Иван сам подтащил его сюда и усадил. Тогда еще справа и слева, где-то далеко и с каждой минутой все дальше, потрескивали автоматные очереди, а затем все заглохло. Это неведомое Ивану Шестоково было конечно, взято, он в этом нисколько не сомневался, Алейников, наверное, давно вычистил все столы и сейфы «Абвергруппы», ради чего он и пришел сюда, ради чего погибли вот эти лежащие в траве молодые парни и мужчины и еще, конечно, многие, вот так же лежащие сейчас где-то. Свершилось страшное и обычное на войне дело. И еще будет долго совершаться, долго будут падать на землю здоровые и сильные люди и никогда с нее уже не поднимутся, не вернутся в свои села и города, а их все равно будут ждать и ждать, как ждут его, Ивана, там, в Михайловке, жена Агата, сын Володька и дочь Дашутка, как ждут Панкрат Назаров, Кружилин и все, кто его знает и помнит. Но когда люди падают от вражеских пуль, это одно, а если их скосил из немецкого автомата русский, это совсем другое. Но это вот чудовищное и невероятное случилось на его глазах, он сам это видел, к тому же сделал это его родной брат, и потому, встав во весь рост, он пошел на Федора, уверенный, что уж в него-то Федька стрелять не посмеет. Но тот, стоя на коленях, палил очередями в него, пули с горячим визгом свистели вокруг и вспарывали землю под ногами. А Иван все шел, думая в те секунды даже не о Федоре и не о возможной смерти от его руки, а о том, что идет он вот так под пулями своих же не впервые, это было не раз. Более того — это продолжалось всю его жизнь. И сейчас, сидя под деревом напротив брата, которого должен убить, он мучительно думал, что и такое, кажется, было когда-то с ним, но когда и где, вспомнить не мог. Может, потому, что где-то в темной и далекой глубине сознания все жила, беспрерывно всплывала и всплывала тревожная мысль — долго он сидеть так с Федором не может, ведь Олька Королева привела их к немцам в тыл, кругом тут враги. Немцы, фашистские солдаты, которым служил его родной брат Федька!
— Как же… как ты у них оказался? У немцев? — не поднимая головы, спросил Иван чужим, рвущимся голосом.
— А ты… как тогда в бандитах, в отряде Кафтанова, очутился? — попробовал окрыситься Федор.
— Тогда? Это было совсем другое. Этого в двух словах не объяснить.
— Вот… — усмехнулся Федор, глядя на лежавший в траве у ног Ивана короткоствольный советский автомат. — И мне не объяснить.
— Вре-ешь!
Федор, опираясь сильными руками в землю, еще плотнее прижался спиной к дереву, отвернул голову и стал глядеть тоскливо в синюю глубину леса, над которым поднималось утреннее солнце. И там, где-то в этой синей глубине, рваными лоскутами замелькали отрывки какой-то неясной, дальней, а главное — будто посторонней и чужой жизни, хотя это был он, он, Федор…