Вечный зов. Знаменитый роман в одном томе
Шрифт:
Мысли эти, вихрем проносясь в голове, разламывали ее, но чем сильнее он испытывал боль, тем спокойнее становился, его охватывало безразличие ко всему окружающему и происходящему вокруг, возникала надежда на скорое избавление от всего… От всего!
— Какое тебе дело, где я до войны жил?! — еще раз повторил он, усмехаясь.
— Из любопытства я, Савельев, из любопытства, — тоже усмехнулся Валентик. Говорил он вполголоса, отчего слова его приобретали зловещий оттенок. — Такая у меня профессия.
— У всех у нас теперь профессия, — едко сказал Федор, согнулся, упер локти в колени и опустил голову.
— Ну, у меня она такая всегда была… С Алейниковым вашим даже вместе пришлось поработать. Не так давно было.
Несколько
Валентик глядел на Федора в упор, не мигая. В слабых отсветах начинающегося где-то утра зрачки его остро блестели.
— С каким… таким нашим? С каким еще Алейниковым?
— С Яковом Николаевичем.
— Слушай, ты… — прорычал Федор яростно. — Чего тебе от меня надо? Чего?
— Он тут, неподалеку. Прифронтовой оперативной группой НКВД командует, — будто и не заметив ярости Федора, продолжал Валентик. И ухмыльнулся. — Я у него был начальником школы подрывников и разведчиков, пока… Лопух он, ваш Алейников.
— Ошибаешься, друг хороший! — неожиданно бросил Федор, как-то враз понявший, что терять ему нечего, что все давно потеряно и что в биографии своей он напутал и напетлял когда-то зря, напрасно, делать это было ни к чему. — Ошибаешься! Он еще тебе загнет салазки.
— Осмелел?! — повысил голос Валентик. — Не рано ли?
Лахновский, проводив машины, нырнул в нижний этаж казармы, где висел на стене староста Подкорытов. На площади теперь никого не было. Керосиновый фонарь над входом в казарму тускло освещал небольшое пространство, пробивающийся сквозь тучи рассвет съедал сумрак, разжижал и без того слабенький свет этого фонаря.
— Он тебе… обо мне рассказал? — спросил Федор угрюмо.
— Беседовали мы иногда, — неопределенно уронил Валентик.
По выработавшейся издавна привычке он старался не говорить больше того, чем требовалось в определенной ситуации, ничего не разъяснять и не болтать, понимая, что лишнее слово, лишняя информация может обернуться рано или поздно нежелательно для кого-то, в том числе и для него самого. Сколько раз уж он жестоко убеждался в этом. Тогда, у железнодорожного переезда, не подай он голоса, не поболтай в темноте с немцами о пустяках, не услышала бы его, не обратила бы внимания просто, а значит, не узнала бы потом его эта проклятая Олька Королева, разведчица Алейникова, и все было бы в порядке. И до сих пор, и кто знает, сколько бы и потом еще сидел он в этой спецопергруппе Алейникова, делал бы свое дело, которое высоко ценил Бергер. Не для Бергера, не для паршивой этой Германии: старался он, Алексей Валентик, как и Лахновский. Но Лахновский уже трухлявый пень, для чего ему жизнь? А он, Алексей Валентик, еще поживет! Жизнь еще может распахнуться ему во всю ширь. Только надо быть осторожным и предусмотрительным. Можно вот этого подонка, эту грязную свинью, как немцы правильно называют всех русских, ошеломить сообщением, что не только Алейникова, а еще одного землячка его, Полипова Петра Петровича, бывшего председателя Шантарского райисполкома, знает Валентик, недавно на твоих, мол, глазах приволок его из-за линии фронта и перевел обратно, оставил в тылу у красных. Только зачем? Мало ли какие последствия могут из этого выйти! Их никогда не предусмотришь, эти последствия. И Федору Савельеву о Полипове ничего не сказал, и Полипову о Савельеве, об Алейникове ни словом не обмолвился.
— И чего же он такого про меня тебе наговорил? — спросил Федор, нервно растерев жесткой подошвой немецкого сапога окурок. — Какие сказки?
— В гражданскую войну партизанил ты, говорил, отчаянно.
Промолвив это, Валентик опять стал смотреть на Федора в упор, с презрением, пронизывая холодными зрачками насквозь, точно Лахновский своей тростью. И Федор с тоскливой обреченностью подумал, что спасения от этого человека нет и не будет, что Лахновский со своей тростью, кажется, просто щенок против Валентика. Только что Федор был равнодушен ко всему на свете, в том числе и к собственной смерти, с облегчением даже ждал ее, а теперь вдруг в затылке и в висках похолодело, в сознании уныло заворочалось, заскребло, больно отдавая во всей голове: неужели смерть? Неужели смерть — и все потухнет в сознании?! Все останется здесь — земля, травы, эти вот серые предутренние облака, Анфиска… Вот эта фляжка со спиртом останется, кто-то, живой и невредимый, будет из нее пить, а его, Федора, не будет! Его не станет — раз и навсегда. Он сгинет, а на земле над его прахом будет светить солнце и плескаться звездное море, греметь грозы и мести снежные метели.
— Зачем, сволочь, я тебе понадобился? Зачем?! — прохрипел он.
— Не знаю… Да и не нужен ты мне пока. Потом, может быть… — вяло проговорил Валентик.
— Когда потом? Что потом? — вскрикнул Федор.
— Не знаю, не знаю, — еще протянул дважды Валентик и вздохнул. И продолжал так же тихо и раздумчиво, будто не замечал теперь возбужденного состояния Федора: — Советские войска снова приближаются. Под Харьковом тоже черт-те что творится. Да и вообще, судя по всему… Даже этот подонок, этот Лахновский, считает, что Сталинград — это только цветочки… Заметался, как крыса.
Валентин неожиданно дернулся, в одну секунду преобразился и, схватив Федора за плечи, остервенело затряс его.
— Ты понимаешь?! Понимаешь?! Видел, как мечутся крысы в огне?! Ну, нет… Я не замечусь. Я буду драться до последнего! До последнего вздоха! Как свирепый пес! Как дикий зверь!
В утреннем полумраке глаза Валентика горели действительно каким-то звериным, зеленоватым огнем.
— Отцепись… ты! — прокричал Федор ему в лицо, стараясь сбросить его руки со своих плеч. — Не Лахновский, а ты… полные штаны уже наклал.
Когда Федор оттолкнул от себя Валентика, тот опять же мгновенно успокоился, прежним голосом проговорил:
— Я — нет. Но такие люди, как ты, Федор Силантьевич, скоро мне понадобятся… Ну, пойдем, что ли, снова посты проверим.
Говоря это, он устало, по-стариковски, приподнялся. И в это время где-то на южной стороне Шестокова серое утреннее небо прочертили две зеленые ракеты. Валентик резко крутанулся, будто его ударило током, и замер: вслед за зелеными ракетами взвилась одна красная, тишину глухо прострочила далекая длинная автоматная очередь, затем вперебой застучали короткие. На вышке, устроенной на крыше казармы, заглушая стрельбу, второй раз за сегодняшнюю ночь взвыла сирена, из подвала выскочил пулей Лахновский в расстегнутом почему-то сюртуке, без своего картуза, на мгновение остановился как вкопанный. Из-за казармы начали выбегать солдаты. Командиры двух оставшихся в Шестокове взводов — Кривопятко и Поляков — вытянулись перед Лахновским, но тот молчал, точно лишился языка. Валентик тоже бросился к Лахновскому, а Федор продолжал сидеть, прислонившись спиной к стене, будто суматоха его не касалась. Кривопятко и Поляков, оба из уголовников, неразлучные «кореши», освобожденные из какой-то тюрьмы, считались особо надежными людьми, потому Лахновский берег их, в дело пускал в последнюю очередь или в особо важных случаях.
Наконец сирена реветь перестала. На площади перед казармой, залитой теперь синим предутренним сумраком, опять появились долговязый Майснер и неповоротливый Кугель. «И для вас ночка ныне выпала!» — злорадно усмехнулся Федор. Мелькнул выскочивший из подвала Садовский, исчез в толпе.
И вдруг Федор с удивлением отметил — никаких автоматных очередей не было слышно. Но едва подумал об этом, где-то за спиной, казалось, сразу же за казармой, воздух вспороли беспорядочные выстрелы. «Ага, это уже с севера. Значит, с двух сторон партизаны ударили», — отметил он.