Вечный зов. Знаменитый роман в одном томе
Шрифт:
…Вот он, тогда молодой и сильный, остервенело хлещет плетью раскосматившуюся Лушку Кашкарову, которая пытается на четвереньках уползти из комнаты. А рядом, наблюдая, хрипит Кафтанов…
…Вот сидит он с Кафтановым за столом, и тот, постукивая в ладонь черенком плетки, говорит глуховато, поблескивая влажными, в красных прожилках, глазами:
«А вырастешь ты, должно быть, хорошей сволочью. И чем-то, должно быть, этим самым, ты мне глянешься пока…»
…Отец, Силантий, в белой, застиранной рубахе
«Вот что, сынок, скажу тебе… Остерегайся ты его слов. А то говорят люди: обрадовался крохе, да ковригу потерял…»
…Антон, нежданно объявившийся на заимке в глухую ночь, говорит, поддерживая замотанную тряпкой руку:
«Опусти ружье… Пристрелишь еще родного брата».
«Чего-о? Какого брата?» — удивленно переспросил Федор.
…Кафтанов, чуть захмелевший, сидит за столом на заимке, говорит хрипловато и насмешливо:
«Дурьи вы башки… Да разве мне не сообщил бы Федька, кабы его братец-каторжник тут объявился. Какой ему интерес его скрывать? А где интерес — это Федор, чую я, с малолетства понимать начинает… А, Федька?»
«Сказал бы. Чего мне».
«Ну, тогда и говори… Не крути глазами-то! — закричал вдруг Кафтанов, схватил его обеими руками за горло, стал безжалостно душить. — …Кого перехитрить хочешь?! Говори, где твой брат-каторжник?!»
«Убери лапы, гад такой!»
«Что-о?!» — удивился Кафтанов, чуть ослабил пальцы. Федор рванулся. Жесткие пальцы Кафтанова до крови разодрали кожу на шее.
«Поросятник!»— вгорячах прокричал Федор.
Кафтанов свирепо нагнул голову, громко засопел, сдернул со стены плеть. Федор сиганул с крыльца, метнулся стрелой за конюшню, оттуда — в лес…
Федор перестал глядеть в сторону, невольно потрогал ладонью шею, будто она все еще саднила от кафтановских ногтей, шире расстегнул воротник немецкого мундирчика, кисло усмехнулся. Да, все это было… Вот так и произошло все с Кафтановым, дико и нелепо. А впрочем, что — все равно революция, Советская эта власть. «Не любишь ты ее, а ту Советскую власть!»— кричали ему в лицо когда-то вот он, Иван, сидящий сейчас напротив, а потом Анна, жена. Что же, правильно, не любил. Правильно, жалел, что она пришла! Правильно, не принимал ее! Никогда не принимал!!
Федор задохнулся. И теперь он обеими руками схватился за воротник, рванул его. С треском отскочила пуговица. Треск был не сильный, но в воспаленном мозгу он прозвучал как выстрел, напугал его, под черепом заколотилось: «Уже выстрелил Ванька? Уже…»
Он дернулся, вскинул голову. Иван сидел на прежнем месте, в прежней позе.
Подрагивающей рукой Федор опять обтер мокрое лицо. Вынул немецкую вонючую сигарету, немецкую зажигалку, прикурил, пряча огонь в ладонях. Прикуривая, думал: последняя…
Горький сигаретный дым будто успокоил его, мысли потекли ровные, не волнуя теперь, вызывая лишь глубоко внутри все ту же едкую усмешку. Да, не любил Советскую власть. И всех, кто за нее боролся, кто принял эту власть, не любил. Жил как-то — куда же денешься? Троих детей наплодил, чужих ему и не нужных. И Анна, мать этих детей, единственная дочь Кафтанова, была ему не нужна после смерти ее отца. К тому же, сучка, порченой оказалась. Партизанка! Так и не призналась, кто и когда ее заломил. Да черт с ней. Единственная душа на свете, чем-то ему близкая, — это Анфиска. Чем — и не понятно. Может, тем, что больно уж сладко стонала, стерва, когда под себя подминал ее. Где-то она сейчас, как живет там… в том мире, куда уж нет ему пути? Нет — и не надо! Жаль только, что Анфиска там осталась, в той жизни, которую он ненавидел. «Вре-ешь?» Ну, правильно, объяснить не трудно, может быть, почему он у немцев оказался. И все-таки не просто. Ненавидя ту жизнь, жил бы в ней и дальше, наверное, так же после войны, если бы остался жив. Он неглуп, нутром чуял, что немцам русских не одолеть, рано или поздно их сомнут и выпрут прочь. И никогда никому не одолеть. Но тут этот страшный ров под городом Пятигорском… Когда немцы стали срывать с него, как и с других пленных, одежду, прикладами автоматов и карабинов толкать к яме, впервые в мозгу Федора прорезалось: одолеют или нет, а его ведь больше не будет! Не будет!
А затем, чувствуя черный мрак небытия, который еще секунда — и навалится на него, сомнет навсегда, стал думать совершенно противоположное: «Нет, одолеют! Вон какая силища! Но это и хорошо, коли одолеют! И в той жизни можно будет найти место. Земля большая, тайга густая, и как еще можно пожить! Кафтанов бы, Михаил Лукич, одобрил». И он под ударами прикладов закричал истошно: «Я хочу вам служить! Я хочу вам служить! Честно… честно служить!»
Все это можно было бы объяснить Ваньке, но что он из этого поймет? Да и зачем? И Федор, чувствуя, как пальцы жжет искуренная уже сигарета, проговорил другое:
— А я сегодня всю ночь… Всю ночь лезли вы мне в голову, проклятые. Анна, Семка, ты… Будто чуял, что ты рядом тут где-то.
— Я — здесь, — усмехнулся Иван. — А Семки, сына твоего, нет. И не будет уже.
— Убили, что ли? — спросил Федор без всякого интереса, плюнул по привычке на сигаретный окурок и отбросил его в сторону.
— Наверное. Или в плен угнали.
— Хорошо, — скривил засохшие губы Федор. — Пусть твой выродок похлебает.
При этих словах Иван, побелев от гнева, задыхаясь от горького удушья, схватил трясущейся рукой автомат, вскочил, рванул к себе рукоятку затвора, простонал:
— Ах ты… Ты-ы!
— Да я смерти не боюсь, — проговорил Федор спокойно, с прежней кривой усмешкой. — Стреляй.
— И выс… — Иван вовсе задохнулся, конец слова проглотил. — Потому что… не имеешь ты права по этой земле ходить. И никогда не имел! Ты ее… ты ей чужой, как твои друзья фашисты. Ты ее обгадил… обгадил!
— И ты тоже. Вспомни! — опять нагло проговорил Федор, понимая, что это больно хлещет Ивана.
— Я? Не-ет! Я ее обижал… но то по глупости. За то я рассчитался… И обиды на нее и на людей не затаил… не ношу в себе. И люди это поняли. А тебе напоследок вот что скажу… Ты, сволота, знаешь, что Семка родной тебе сын. Не знаешь только, Анну кто испохабил тогда. Все думаешь, что я… Так скажу тебе, сволочь: отец это ее родной… Михаил Лукич Кафтанов. За то, что душа у нее человечья оказалась. Что с партизанами она ушла тогда. Он, как зверь обезумевший, и растоптал ей душу…