Ведьмаки и колдовки
Шрифт:
И не там, а в принципе…
— Вот… это тебе. — Лихослав протянул что-то тонкое, обернутое розовой бумагой и с розовым же бантом. От подарка исходил умопомрачительный чесночный аромат, каковой бывает лишь у хорошей дозревшей колбасы. И темные пятна жира, проступившие на бумаге, подтверждали догадку.
А еще Евдокия вспомнила, что второй день не ела…
…страдала…
— Спасибо. — В колбасу она вцепилась и прижала к сердцу. — А… хлеба нет?
Вот все-таки неправильная она женщина.
Нет бы в слезы… или в обморок…
— Хлеба нет, — со вздохом признался Лихослав. — Про хлеб мы как-то не подумали, но можем остановиться и…
— А куда мы едем?
— В храм.
— Жениться?
— Да… ты против?
— Не знаю. — Евдокия бант стянула зубами — он был завязан слишком уж туго и иначе не сдавался. — Ты в очередной раз передумал?
— Я никогда не… — Он осекся и вздохнул: — Я тебя люблю. Наверное, с того самого момента, когда украл для тебя калач…
— Значит, украл?
— Взял без спроса! Но это не важно. Важно не это…
— А что?
— То, что я тебя люблю.
— Тогда почему…
— Потому что боюсь за тебя. Боюсь, что из-за меня ты станешь изгоем. Боюсь, что не сумею защитить. Что появится кто-то, кто пожелает избавиться не только от меня… охотники порой совершенно безумны… боюсь, что наши дети унаследуют мое проклятие. И боюсь, что за это ты меня возненавидишь… и, наверное, у меня слишком много страхов. И я действительно должен был поступить как человек порядочный, уйти, но сама мысль о том, что я никогда больше тебя не увижу, невыносима.
Он замолчал, отвернувшись к окну.
Бледный. Издергавшийся… и, наверное, нелегко жить, когда все вокруг считают тебя чудовищем… и, наверное, даже понять можно, почему он так с Евдокией поступил…
…и, наверное, все, что им сказано, сказано от сердца…
…есть охотники. Есть проклятие. Есть многое, чего не избежать, но какого Хельма он за Евдокию решает, кого ей любить, кого ненавидеть?
Бестолочь великоможная.
— Лихо…
— Да?
— Колбасы хочешь? — спросила Евдокия, чувствуя себя последней дурой.
А он улыбнулся и ответил:
— Хочу.
…и, наверное, это была самая нелепая свадьба, без гостей и родни, с невестой, которая куталась в одеяло и косила глазами, пытаясь разглядеть, есть на самом деле рыжее перо на нем, либо же ей чудится…
Грель в кабинет познаньского воеводы входил бочком и с немалою опаской. Про Евстафия Елисеевича ходили слухи самые разные, которым Грель в общем-то верил, но весьма избирательно. К примеру, верил, что характер у Евстафия Елисеевича крутой и на расправу скорый, что злопамятен он не в меру и что умен…
…про ум говорили редко, но тут уж Грель сам сделал выводы, чем немало гордился.
— Ну заходи… зятек, — сказал познаньский воевода
— Доброго вам дня, Евстафий Елисеевич. — Грель чинно поклонился, мазнув по массивной фигуре тестя взглядом.
Солиден.
И новый мундир из тонкого сукна сидит на нем как влитой, и золотое шитье на солнышке сияет, лысина посверкивает, ярче ее лишь орден на груди, на синей шелковой ленте, каковую дозволено носить лишь лицам шляхетного роду…
…а что, пожаловали Евстафию Елисеевичу баронский титул, а к нему и землицы, правда, не самой лучшей, так небось ему с одной землицы не жить.
Познаньский воевода сам зятя разглядывал, стараясь не кривиться брезгливо.
Красивый той слащавою красотой, до которой женское сердце очень чувствительно. Лицо одухотворенное, волосы темные, на пробор зачесаны, воском смазаны, лежат локон к локону… и пахнет от Греля Стесткевича дорогою кельнскою водой…
Под левой рукой тросточку держит, да не простую, кривоватую, по нынешней моде, под другой — бронзовый государев бюст, кое-как цветною бумагой обернутый. А сами-то ручки белые, мягкие, с ноготками аккуратными, подпиленными… Евстафию Елисеевичу тотчас за свои лапищи стыдно стало.
…а все супружница, чтоб ее Хельм побрал, все уши прожужжала, что, дескать, мальчик не виноватый, влюбился, не устоял… неужто сам Евстафий Елисеевич запамятовал, каково это — молодым да горячим быть?
Не запамятовал.
Но и в молодые свои годы он вел себя сдержанно и уж точно не помышлял о соблазнении чужих дочек, и ежели дражайшая Данута даст себе труд подумать, то вспомнит, что ухаживали за нею прилично, с букетами, конфетами и родительским благословением…
Да и не в соблазнении дело, просто не нравился Евстафию Елисеевичу новый зять, и все тут. А главное, что не без причины-то не нравился…
Вошел, огляделся, потупился и присел на краешек кресла, даром что то, которое для просителей поставлено, жесткое, неудобственное. Сидит, ерзает, ус крутит, вздыхая, будто девица.
Евстафий Елисеевич молчит.
Не станет он зятю помогать. Сам разговаривать явился? Сам пусть и разговаривает…
— Евстафий Елисеевич, — наконец решился тот, — вот что я вам сказать имею… люблю я вашу дочь безмерно… оттого и не удержался… полагал, что не одобрите вы, ежели я за нею увиваться стану…
Бюст государев, пыхтя и вздыхая, на стол водрузил и подвинул к Евстафию Елисеевичу. Двигал аккуратненько, двумя пальчиками…
— А вы стали? — Рыжие брови познаньского воеводы сошлись над переносицей, которую льстецы — а их в последнее время прибавилось изрядно — именовали орлиной. Как по мнению самого Евстафия Елисеевича, переносица оная была самою обыкновенной, можно сказать, ничем не выдающейся.
— Стал, — покаянно опустил голову зять. — Ибо сердцу не прикажешь…
— Сердцу, значит?