Ведьмин век
Шрифт:
Это Дюнка не человек?!
И он заплакал от щемящего раскаяния.
Раскаяние придало ему силы. На рассвете следующего дня он уже целовал Дюнку в быстро теплеющие губы, и чувство вины перед ней было так велико, что даже не пришлось, как обычно, преодолевать барьер первого прикосновения. Дюнка была живая, Дюнка смотрела испуганно и влюбленно, и Клав сказал ей, что сегодня исполнит любое ее желание. Что хочет ее порадовать.
Дюнка захлопала ресницами. У Клава ком подступил к горлу — так давно он помнил за ней эту привычку.
У Клава свело челюсти. От ненависти к чугайстрам.
— Я хочу… — несмело начала Дюнка. — Я бы… на воздух. В лес… теперь весна…
Клав закусил губу. Город и пригород полны опасностей и врагов; но бедная девочка, как она истосковалась в четырех облезлых стенах. Как ей душно и одиноко…
— Пойдем, — сказал он шепотом. — Погуляем…
За два часа дороги он устал, как за целый день непрерывного экзамена. Они трижды пересаживались из машины в машину, и путь их, будь он отмечен на карте, предстал бы замысловатой кривой — но зато на этом пути ни разу не встретился ни пост дорожной инспекции, ни отряд полицейской проверки.
Патруль чугайстров они видели только однажды, издали. Замерев и подавшись назад, Клав чувствовал, как в его руке леденеет, сжимается влажная Дюнкина ладонь; несколько долгих секунд светофор медлил, уставившись на примолкшую улицу одиноким желтым глазом, потом смилостивился и вспыхнул зеленым, и законопослушный водитель тронул машину, сворачивая прочь от патруля, а патруль, в свою очередь, повернул в противоположную сторону…
За городской чертой хозяйничала весна.
Они выбрались из машины на полпути между двумя кемпингами — и сразу же углубились в лес. Дюнка шла, высоко вскинув голову, подметая полами плаща первые зеленые травинки, и клетчатая кепка на ее голове смотрела козырьком в небо; Клав шагал рядом, чуть поотстав, и удерживался от желания закурить.
Два или три раза им встретились гуляющие — такие же парочки, одновременно доброжелательные и пугливые; Дюнка улыбалась и махала им рукой. Клав вертел в кармане сигаретную пачку и чувствовал, как холодная тяжесть, жившая в груди после встречи с чугайстрами, понемногу рассасывается и уходит. Никто не сумеет отнять у него Дюнку. Ни силой, ни ложью. Вот так.
Потом они сидели перед крохотным костерком, неторопливо подсовывали ему пупырчатые еловые веточки и смотрели друг на друга сквозь дрожащий воздух. Клаву казалось, что Дюнкино лицо танцует. Темные пряди на лбу, влажные глаза, губы…
Потом эти губы оказались солоноватыми на вкус. И совсем не холодными. И язык шершавый, как у котенка. И кожа пахнет не водой, а весенним дымом елового костерка.
И он часто дышал, удерживая навернувшиеся на глаза… слезы, что ли? Не помнит он своих слез. На Дюнкиной могиле, кажется… Как давно. И ведь только сейчас он поверил до конца, что она вернулась. Только сейчас — совершенно и полностью поверил. Обнять…
Потом как-то сразу стало смеркаться. Весна — это все-таки не лето.
— Дюн,
Стук колес звучал совершенно явственно. Неподалеку тянулись через темнеющий лес много тонн металла.
— Пойдем туда, — тихо попросила Дюнка. Это были ее первые слова за несколько счастливых часов; теперь она, наверное, продрогла и боится. И хочет домой…
Червячок здравого смысла царапнул Клава острой неудобной чешуйкой: она не замерзает. Обыкновенная девчонка замерзла бы, но Дюнка…
Прочь, сказал он червячку. Снял куртку. Накинул на Дюнкины плечи поверх плаща — и поймал благодарный взгляд. И в груди сразу сделалось тепло и тесно — замерзла, девочка… Замерзла, бедолага…
Некоторое время они шли наугад. Сумерки сгустились, сделалось сыро, от земли понемногу поднимался туман; потом вновь застучали колеса, ближе, чуть левее. Клав ускорил шаг. Дюнка споткнулась.
— Не устала? Если что, я тебя на плечи… Как рюкзачок… А?
— Не-е…
— Как знаешь…
Минут через десять показались далекие, спеленутые туманом огоньки.
Не станция и даже не полустанок — скорее, разъезд. Четыре… нет, шесть пар мокрых от тумана рельс, громоздкая стрелка, разводящая пути, полуразличимое в сумерках строение — не то барак, не то мастерская. Отдельно — домик смотрителя; несколько раз гавкнула охрипшая собака.
В детстве Клав боялся железных дорог. Слишком яркое воображение не могло спокойно выносить зрелища многотонных колес, гремящих по рельсам — сразу подсовывало под них воображаемые руки и ноги, а то и головы…
— Здесь даже электрички не останавливаются, — сказал он с сожалением. — Пойдем, Дюночка, я расспрошу, куда нам теперь топать…
— А давай останемся здесь, — сказала Дюнка шепотом.
Клав не сразу расслышал:
— Что?
— До утра, — тусклый белый свет фонарей отразился в сверкнувших Дюнкиных глазах. — До рассвета…
— Ну, — он неуверенно пожал плечами. — Может быть, у нас не останется другого выхода… Но ведь ночью холодно?
— Нет, — сказала Дюнка, и в голосе ее была такая уверенность, что Клав смутился.
В домике смотрителя никого не было; собака угрюмо ворчала на цепи, а дверь снабжена была косо прилепленной запиской: «Яруш, я пашел до девяти, занеси рибятам в гаражи». Потоптавшись и постучав с минуту, Клав пожал плечами и ободрил себя мыслью, что, если неподалеку имеются гаражи с «рибятами», то и машина, видимо, найдется…
— Дюнка!..
Далеко-далеко возник пока неясный, но все ближе набегающий шум. Поезд.
Клав огляделся. Темнота и туман сгустилась одновременно, будто по сговору, и он не мог разглядеть невысокого перрончика, рядом с которым, согласно уговору, ждала его Дюнка. Белые фонари не светили — светились, самодовольные и абсолютно бесполезные. Как бельма, подумал Клав, и ему сделалось неприятно.
Неясный шум обернулся дробным перестуком колес, тяжким бряцанием ерзающих сцеплений; Клав почувствовал, как подрагивают рельсы под ногами, и невольно спросил себя, по какой, собственно, колее идет состав.