Вексель Билибина
Шрифт:
В день отъезда он сделал в дневнике запись:
«23/XII-28. Сернистый источник. Вершина р. Талой. С W стороны отделен от долины р. Талой… — детально описав источник, Валентин Александрович привел в дневнике рассказ проводника-якута М. П. Александрова о всех, кто пользовался этим источником, закончив смертью Кузнецова: — …через месяц Александров нашел его истлевшим в ванне. Могила на Талой».
Уезжая с горячего ключа, бодрый и посвежевший, якут говорил:
— Рука, нога доровы — шибко поедем.
До Среднеканского перевала двигались без происшествий. Дни проводили на нартах, вечером расставляли палатки, пили чай, плотно ужинали и укладывались спать. Жаль, что дни были очень короткие — проезжали немного.
Из узкой долины Талой выбрались на широкую Буюнду, долину Диких Оленей, с Буюнды свернули на Гербу и по ее притоку Сулухучану начали подниматься на Среднеканский перевал.
Наверху прихватила пурга. С юга подул сильный ветер, потеплело градусов на тридцать, и понеслись тучи снега. Олени и люди сгрудились среди тощих лиственниц, боясь отбиться и затеряться.
— Ходи нельзя, стоять будем! Хурта! — кричал Цареградскому на ухо Александров.
Хурта ревела и сшибала с ног, Но разбить лагерь было еще сложнее, чем стоить на ногах. С трудом удерживая оттяжки и полотнища, кое-как натянули большую палатку, придавив края тяжелыми нартами, ящиками, и сами забрались под полог. Палатка вздувалась пузырями и, казалось, вот-вот взлетит, будто воздушный шар. Разжечь огонь немыслимо: ветер ворвется в трубу, запалит все и всех. Так, не раздеваясь, прижавшись друг к другу, согреваясь лишь своим теплом да куревом, сидели всю ночь.
Утром шелоник приутих, сменившись на коловоротный бурун, и Митя Казанли спросил:
— Может, поедем?
— Навряд ли, — ответил Цареградский. — Каюры, пожалуй, не смогут собрать оленей…
— Стоять будем, — услышав их разговор, повторил Александров. — Три дня стоять будем.
И он оказался прав. Хурта кружила трое суток. Цареградский и Казанли переселились в небольшую палатку, затопили печку-колымчанку — стало тепло и уютно. Валентин Александрович взялся за дневник и, перелистывая его страницы, вдруг хлопнул себя по лбу:
— Черт возьми, Митя! Ведь завтра Новый год!
Выскочил, бодро преодолевая ветер, сбегал к Александрову, с его помощью распаковал неприкосновенный ящик, щедро одарил всех каюров огненной водой и принес две бутылки с собой.
Всю ночь Митя и Валентин не спали, желали друг другу всяческих благ в наступающем, 1929 году, читали стихи, пели, вспоминали родной Ленинград.
Ранним утром, когда они решили все же маленько поспать, ввалился в палатку белый, словно привидение, Лежава-Мюрат и простуженным басом заскрежетал:
— С Новым годом и с новыми несчастьями! Быстрее в путь! Поедем налегке, по дороге обо всем договоримся… Где этот подагрик Александров? На Среднекане, торбасное радио сообщило, творится такое… одним словом — людоедство!
Часть четвертая
ОЧЕНЬ ХОРОШЕЕ ЗОЛОТО
БОЛЬШОЙ АРГИШ
Напраслину возводили на Демку. Пес, оставшись на торце застрявшего плота, не испугался ни ледяной воды, ни шума бурунов и вовсе не обиделся на геологов, которые не перенесли его вместе с грузом на берег — такими почестями он не был избалован. Просто Демка не хотел мешать людям, всю ночь возившимся с подмоченными тюками и ящиками в реке и у костра; он считал своим долгом не покидать плот, а охранять его. Вытянувшись по торцу, пес до утра пролежал на одном месте, не меняя положения.
На рассвете, когда начали снимать плот с «быка», Демка выплыл на берег и с чувством исполненного долга, хвост пистолетом, взмахивая длинными ушами, будто крыльями, припустился по твердой, морозцем схваченной земле, чтоб размяться и согреться. Запахи осенней дичи увлекли его далеко в глубь тайги.
Слышал он и первый и второй выстрелы Степанова ружья, возвращался на оба сигнала, но всякий раз жирные птахи сбивали его с пути. Короче, когда пес вернулся на место ночевки, то не увидел ни плотов, ни хозяина.
В отчаянии пес бросился в реку, забрался на «быка», на котором торчал плот… Долго вертелся на этом камне, соскальзывал с него, снова взбирался, вытягивал против ветра острую морду с траурно повисшими ушами, искал, скулил, выл…
Якут, обещавший Степану приютить сукина сына, звал его по-своему, по-якутски, но, Демка не реагировал. Он и щенком в руки чужим не давался. Кинулся с того камня и, разрезая белой грудкой темную воду, поплыл вниз.
Демка не догнал своих. Видимо, обрывистые скалистые щеки Бахапчинского ущелья и бешеные воды не пропустили, а может, след потерял. Через три недели возвратился на это же место и всю ночь голосил на том же камне.
Якут и его мальчонка опять манили собаку, соблазняли даже вареным мясом, но пес и на этот раз не подошел к чужим. Поджав хвост, устало и уныло потрусил берегом вверх по реке. Больше якут-заика не видел его.
Где мелкой дресвой, где по обледенелым валунам, карабкаясь по скалам, продираясь полегшим кедровником, водой и тонкими скользкими заберегами, Демка прошел Малтан от устья до вершины.
Добрался до стана Белогорье. Под старым раскоряченным тополем, под остовом палатки, где ароматно пахло потом и крепким табаком хозяина, пес стелился брюхом.
От Белогорья по тропе с лошадиным пометом Демка поднялся на перевал и здесь, уже в ноябре, ровно два месяца спустя после разлуки с людьми, услышал знакомые запахи. По их следу прибежал на Элекчанское зимовье и с ликующим визгом бросился на плечи Эрнеста Бертина, облизал здоровенные и потные руки Петра Белугина, обслюнявил обвислые сивые усы Павлюченко, а Игнатьеву чуть было совсем не свернул и без того кривой нос.
А они едва узнали любимца экспедиции. Тощий, покусанный, с вырванными клоками шерсти, не то закуржавленный, не то поседевший, Демка не был похож на того гладкого черного пса с белоснежной грудкой, которого так приятно было поглаживать. Признали пса только по длинным ушам.