Великий стагирит
Шрифт:
Платон очаровывал столь же сильно, как его философия. Это было сладкое очарование. В нем так легко и так радостно было терять себя…
Перед величием и красотой картины мира, созданной Платоном, можно было задохнуться и умереть от восторга. Не страшно задохнуться и не жалко умереть. Каким он, этот мир, являл себя людям до Платона — мрачным хаосом, безумным вихрем, всепожирающим огнем или таким, каким представляли его себе невежественные предки, поклонявшиеся сотням богов… Да и сам он, Аристотель, еще совсем недавно видел этот мир иным, чем теперь, когда он прочитал все, вышедшее из-под пера Платона.
Истина,
Внезапно исчез хаос: вещи стали различимыми, познаваемыми, о каждой из них стало возможным сказать, что она есть.
Вещи перестали распадаться на части, на признаки, на свойства, потому что было найдено то единственное и самое главное в них, что делает их неделимыми, — закон вещи, идея вещи, принцип ее бытия.
Софисты перестали дурачить людей своими глупыми рассуждениями вроде тех, что бык рогатое животное и козел рогатое животное, и значит, козел — тоже бык; что дом — убежище от непогоды и пещера — убежище от непогоды, и значит, пещера — дом, а поскольку дом есть каменное строение и храм есть каменное строение, а дом, в сущности, не отличается от пещеры, поскольку и дом и пещера — убежище от непогоды, то, стало быть, и храм есть не более как убежище от непогоды…
Смешно вспомнить, но еще три-четыре года назад сам он увлекался этими словесными фокусами и мнил себя по этой причине сверхмудрым.
Каждая вещь определяется идеей, в которой пребывает неизменной ее непреходящая и неделимая суть. Идеи остановили мир и сделали его доступным неторопливому созерцанию, ибо то, что подвижно, случайно и изменчиво в вещах, неподвижно, необходимо и вечно в идеях. Идет дождь, град, текут реки, ручьи, блещут под солнцем озера, шумят морские волны. Дожди уносятся с облаками, тает и испаряется град, высыхают реки, зарастают травой и превращаются в болота озера, утихают волны — так переменчив и подвижен этот мир воды, но неизменной и вечной остается его идея — идея воды, составляющая суть одного из элементов мира, главные качества которого — холод и влажность. Теперь уже никто не скажет, что главный признак воды — капать, течь, быть прозрачной. Холод и влажность — вот суть воды, заданная всегда и везде ее идеей. Суть огня — тепло и сухость, суть воздуха — тепло и влажность, суть земли — холод и сухость…
В чем суть человека? Не в том, что он ходит на двух ногах, — на двух ногах ходят и птицы; не в том, что он строит себе жилище, — жилища строят для себя и другие животные; не в том, что он общается с подобными себе с помощью звуков, — птицы и многие звери издают звуки, общаясь друг с другом; не в том, что он трудится, — трудятся и муравьи; не в том, чем он владеет или не владеет…
Сущность человека в том, что он мыслит о сущностях мира! Из всех людей наиболее человеком является философ. И потому он, Аристотель, пришел сюда, в Академию, к Платону, к философу, который указал людям мир сущностей, блистающий мир высоких идей, открыл тайну постижения этого мира и проникновения в него бессмертной человеческой души. Сам он стал вровень с богами и приближает к ним всякого, кто готов ступить на стезю вечного и неустанного поиска. И поэтому он, Аристотель, пришел сюда…
Только философию любят ради нее самое и созерцание — ради самого созерцания. Всему же прочему люди посвящают себя ради чего-то другого: игре на флейте учатся, чтобы стать флейтистом, любому ремеслу — чтобы стать мастером, многим искусствам — чтобы обучать этим искусствам других. И только высокие истины человек созерцает ради самого созерцания, которое доставляет радости, удивительные но чистоте и прочности. Тот, кто однажды почувствовал себя дома в философии, останется в ней на всю жизнь…
Между тем шедшие впереди остановились. Платон, Эвдокс и еще несколько человек присели на скамью под раскидистым вязом. Те же, кому не досталось места рядом с Платоном, либо продолжали стоять, подобно Ксенократу и Спевсиппу, либо, как Гермий, Демосфен и Аристотель, уселись на траву рядом со скамьей.
— Теперь расскажи нам сам о Дионисии, — обратился к Платону Эвдокс. — То, что мы знаем от Спевсиппа и Ксенократа, наполняет нас гневом и вечным презрением к тиранам.
— Да, Эвдокс, теперь мне следует сказать о тиранах, — помолчав, ответил Платон. — Не всякого властелина называю я тираном, но лишь того, кто захватил власть против воли граждан и использует ее не на благо всем, а ради удовлетворения своего властолюбия и порочных страстей…
Аристотелю показалось, что, говоря эти слова, Платон взглянул на Гермия и едва заметно кивнул ему — перед другом, тираном Атарнея и Ассы он извинился за тирана Сиракуз.
— В первые дни и в первое время, — продолжал Платон, — он улыбался и обнимал всех, с кем встречался. Он не называл себя тираном, ибо, казалось, стыдился дурной славы отца. Он обещал многое в частном и общем: освободить граждан от долгов, народу и близким раздать земли, распустить свою многочисленную охрану. Он притворялся милостивым и кротким в отношении ко всем.
— Это было необходимо, чтобы завоевать твое доверие, Платон, — сказал Эвдокс.
— Очевидно. Но вскоре обнаружилось, что он исполнен подозрения ко всем и замышляет войну, чтобы народ чувствовал нужду в вожде. Прочие же желания его случайны. То он пьянствует и услаждается игрою на флейте, а потом довольствуется одною водою и изнуряет себя; то упражняется, а в другое время предастся лености и ни о чем не радеет; то будто занимается философией, но чаще вдается в политику. В его жизни нет ни порядка, ни закона. Он хочет удержать власть ради себя, а потому уничтожает всех, кто осуждает его. Так живет тиран, не имея ни друзей, ни врагов, от которых можно было бы ожидать какой-нибудь пользы…
— Старался ли ты, Платон, внушить ему иные мысли? И возможно ли это — обучить властелина, тирана иным правилам, чем те, которые предписаны самим характером тирании? — спросил Демосфен.
— Властелин может стать отцом своего народа, если его замыслы благородны. И значит, никогда не следует пренебрегать возможностью возбудить в тиране благородные свойства души.
— Значит ли это, Платон, что ты вновь согласился бы поехать к Дионисию и учить его, если бы он снова позвал тебя? — спросил Эвдокс.