Великий стагирит
Шрифт:
— Я жалею, что заговорил с тобою при всех и смутил тебя. И все же ты скажи мне: какую цель ты преследуешь, решив заняться изучением философии и других наук?
— Решить нерешенное, — ответил Аристотель.
— И это все? — спросил Платон.
— Все.
— В таком случае желаю тебе прожить тысячу лет. Боюсь, однако, что и за тысячу лет ты не решишь нерешенное. Мне иногда кажется, что мы еще даже не начали это дело. А не начав, как можно говорить о конце?
— Это не так, учитель, — сказал Аристотель, сам подивившись собственной смелости.
— А как же? — Платон поощрил его улыбкой.
— Есть задачи и есть ответы, учитель. Вопрос лишь в том, правильно ли поставлены эти
— Ты так думаешь? — Платон двинулся с места и повел с собой Аристотеля, держа руку на его плече. — Есть задачи и есть ответы? Но нет уверенности в том, правильны ли эти задачи и истинны ли ответы? И ты хочешь это проверить? Каким образом, Аристотель?
— Это должна быть новая наука…
— Еще одна наука? Наука о проверке истинности других наук?
— Не знаю, учитель.
— Тебе боязно это сказать?
— Возможно.
— Значит, ты не уверен в том, что можно создать такую науку?
— Я попробую ответить на этот вопрос. Но не теперь, учитель. Я еще многого не знаю. Я пришел учиться.
— Это хорошо, — сказал Платон. — Надо учиться. И нельзя уподобляться жеребенку, который, едва насытившись, лягает кобылицу, забыв о том, что ему снова захочется есть… Надо учиться. Где ты будешь жить? — спросил он, останавливаясь.
— Спевсипп и Гермий указали мне жилье, — ответил Аристотель. — Здесь…
Платон отступил на шаг, еще раз оглядел Аристотеля, улыбнулся и сказал:
— Учись и помни: слаще всего говорить истину.
Гермий задержал Аристотеля, который хотел было снова пойти рядом с Платоном.
— Будь скромнее, — сказал ему Гермий. — Другие тоже хотят побыть рядом с ним и услышать обращенные к ним слова.
— Да, да, — согласился Аристотель. — Он просто очаровал меня. И я невольно, как эта тень…
— О какой новой науке ты говорил?
— Это пришло само собой, ни о чем таком я прежде не помышлял, Гермий. Но увидел его глаза, услышал его голос, и во мне невольно родились эти слова о новой науке… Прямо колдовство какое-то. Я вовсе не хотел…
— Не скромничай…
— А ты будь последовательным, Гермий. То ты говоришь мне — будь скромней, то — не скромничай, — засмеялся Аристотель. — Я просто счастлив, что наконец увидел Платона, — признался он. — Просто счастлив, Гермий. И как он это сказал: «Мне кажется, что мы еще даже не начали это дело».
— Он сказал: «Мне ИНОГДА кажется…»
— Иногда? — удивился Аристотель. — Ты ошибаешься, Гермий.
— Пойдем, однако, — сказал Гермий. — Все ушли вперед. Догоним.
Голос у Платона был негромкий, так что все старались держаться поближе к нему, чтобы не пропустить ничего из сказанного им. Но сегодня сделать это было не так просто: стосковавшиеся по Платону за время его долгого отсутствия друзья и ученики — Аристотель насчитал их более тридцати — широким и плотным кольцом окружили учителя. Задержавшимся Аристотелю и Гермию не только не было видно Платона, но и многие его слова из-за шарканья десятков ног не удавалось разобрать.
Аристотель несколько раз пытался проникнуть сквозь это кольцо. По наконец с выражением страдания и обиды на лице оставил эти попытки и поплелся рядом с Гермием, который отстал от всех раньше его. Потом к ним присоединился Демосфен.
— Прав, конечно, старик, — сказал он, — что нехорошо быть жеребенком… Хорошо бы стать быком и разбросать всю эту толпу…
— Боюсь, что тебе никогда не стать быком, — сказал Гермий.
— Кто знает, кто знает, — ответил ему Демосфен. — Один я, конечно, не справлюсь с этой толпой, но вот если уговорить вас и взяться за дело втроем, а?
— Попробуй уговорить, — усмехнулся Гермий.
— Не тот случай, — сказал Демосфен. — А то, пожалуй, попробовал бы…
— Длинногривая кобылица не возьмет в супруги осла…
Гермий и Демосфен продолжали еще перебрасываться колкостями, но Аристотель не слушал их: он еще раз в мыслях повторил весь недавний разговор с Платоном и снова подивился своей неожиданной смелости. То, что он сказал о новой науке, должно было возмутить и оскорбить Платона: ведь такой наукой, удостоверяющей истинность всех других паук, Платон считал геометрию. И то, что называлось после Пифагора философией, было для Платона не более как геометрией. Фигуры и числа — вот тот срединный, умопостигаемый мир, который стоит между миром идей и миром вещей.
Он не управляет ни тем ни другим, но философ, постигая его, одновременно постигает и царство вещей, и царство идей. Точнее: и царство идей, и царство теней, ибо вещи, как утверждает Платон, всего лишь бледные тени, копии идей, следы их блистательного и вечного шествия.
И вот он, Аристотель, сказал о новой науке… Он вошел в Академию, на вратах которой написано: «Не геометр да не войдет!» Он дерзнул мечтать о науке, которая выше геометрии! [28] «Весь видимый мир состоит из треугольников», — это сказал Платон, возражая тем, кто, подобно Левкиппу и Демокриту, утверждает, что мир состоит из атомов. Числа и фигуры диктуют все мыслимые и видимые отношения в мире вещей. О каких же новых законах, управляющих миром, возмечтал он, Аристотель? Сказав Гермию, будто мысль о новой науке возникла в его голове только теперь, Аристотель сказал неправду: не теперь она возникла и не теперь была высказана. И если бы он пожелал открыть Гермию правду, он должен был бы сказать, что именно эта мысль — о создании новой науки — привела его в Академию, где только он и мог утвердиться в ее возможности и необходимости.
28
Геометрией во времена Платона называли математику, в состав которой входили такие дисциплины, как собственно геометрия, арифметика, теория гармонии и астрономия.
И Платон не обиделся. Платон сказал: «Мне иногда кажется, что мы еще даже не начинали это дело».
Он оказался славным стариком. Впрочем, Аристотель и прежде слышал от других, что Платон — само воплощение мудрости и простоты. И все же, изучая то, что было написано Платоном, Аристотель никак не мог представить себе, каков он, автор высокомудрых сочинений. Да и как он мог представить себе Платона, когда тот писал о ком угодно, только не о себе. После чтения диалогов Платона Аристотелю порой казалось, что он не мысленно, а на самом деле беседовал с Сократом. Критобулом, Эвклидом, с другом Сократа Критоном, с его учениками Федоном и Аполлодором, с пифагорейцами Симмием и Кебетом… Не было только среди них Платона, хотя ведь это он рассказал о них, говорил за них, спорил, судил, возвышал и осмеивал, любил, ненавидел, искал и находил… И находил, конечно! И то, что найдено, — свято. Вопрос лишь в том, все ли найдено.
Он был по-стариковски красив: белая борода, белые волосы, слегка увядшее, но ставшее от этого еще изящнее, еще тоньше лицо. Лицо доброго, но знающего больше других человека, и оттого грустью отзывающееся на запальчивость других — «Страсти сгинут, что останется?». Улыбкой — на печаль, тихой сосредоточенностью — на беспокойство, приветливостью — на горделивость, ибо излишняя гордыня — признак невежества, многознание же — источник подлинной скромности. Жесты его были плавными, прикосновения рук — мягкими. Он дышал медленно и неглубоко, потому-то тихой и неторопливой была его речь…