Великое сидение
Шрифт:
А может, и не помнила ничего; рассказали, может, обо всем таком придворные бабки да мамки, и она уверилась, что было все именно так, – уже много времени тому минуло. И после того, провела Анна все свои годы в подмосковном селе Измайлове, где жила вместе с матерью и сестрами неотлучно. Зимой на санках каталась, снеговых баб лепила, дралась и водилась с придворными одногодками, настороженно и пугливо слушала, как долгими зимними вечерами в печных трубах завывают ветры, а за окнами беснуется на просторе пурга да морозы трещат.
Летом с девками по ягоды и грибы в Измайловский лес ходила; помнится, лису чуть-чуть не словили, а в малиннике медведя видали. А может, и не медведя; может, забрел туда какой смерд, а им с девичьего
Бывало, на солнечном пригреве царица-мать посадит дочку Аннушку рядом с собой, начнет перебирать ее густые черные волосы – не завелось ли в них грешным делом чего – и ласково приговаривает:
– Кровинка ты моя… Безотцовная ты моя…
И всплакнет.
Айна тоже, бывало, поддержит вздох матери хотя и не столь тяжким, но все же глубоким вздохом своим, понимая, что жалеет мать ее, сиротинку, вспоминая покойного царя-батюшку, и прижмется щекой к материнской руке.
У царицы Прасковьи была причина огорченно вздыхать, потому как стала она все более и более примечать нерасторопность и невнимательность к ней прежде такого услужливого и скорого на догадки постельничего Василия Алексеевича Юшкова.
Глядя на Прасковьиных дочек, дотошные люди находили в них приметное сходство с ним. Особливо Анна – что арапка, чернявая-чернявая – похожа была на него. (А может, когда она еще в материнском чреве была, примстился при бремени царице Прасковье чернющий лик Васьки Юшкова и как бы запечатлелся на еще не рожденном дитяти. Случается, например, что с красным, родимым пятном ребенок родится, если мать пожара пугалась.) А вон младшенькая Парашка ни статью, ни обликом на сестер не походит: худенькая, белобрысенькая, слабосильная. Или скажут, что и Парашка не царской крови?.. Мало ли что пустобрехи говорят, – языки не порежешь им. Да и не про Парашку речь идет, а про Анну.
Скучных минут, когда приходилось бы в Измайлове ей, Анне, уныло вздыхать, было мало и скоро они проходили. Глядишь, девки гульбу на большом дворе заведут; в придворной зверильнице на травлю зверей можно весело посмотреть, как они друг дружку кусают да рвут; говорливые странницы прибредут из далеких мест, начнут сказывать про диковины, про чужую, неизвестную жизнь, – Анна и моргать позабудет, сидит, слушает. А то сказку кто-нибудь из них заведет:
– А послухайте, царица-матушка и царевны распрекрасные, сказ про то, как из некоего царства тридесятого государства заявился одного раза молодчик, разудалый прынц-красавец…
Уж эти прынцы, красавцы разудалые! Рано начала ими бредить Анна. То будто явится к ней во сне прибывший из заморских чужих стран в богобоязненное село Измайлово в парче да в золоте, разными перьями изукрашенный молодой царевич королевич, а вглядится Анна в него – и глазам своим от удивления не поверит. Что за притча такая! У заморского пришельца лик, как у молодого Измайловского конюха Никанора. А то еще увидит кого во сне из своих же дворовых, по-чудному одетых в иноземное дорогое платье, и проснется утром сама не своя. А когда ей исполнилось пятнадцать лет, поднялась она чуть ли не до полного роста, вырастила густую черную косу, надышала грудь, туго выпиравшую под рубахой, и полюбилось ей в мыльню ходить, где мать да прислужницы-мамки вслух любовались ее нагим естеством. Худо вот только, что оспа лицо ее покорявила – шадринки одна приметней другой. Но ежели белилами да румянами они зашпаклюются – можно смело сказать, что вполне пригожа царевна Аннушка. Она и глазом нисколь не косит, как ее сестра Катерина, а у той к тому же и оспенные шадрины крупнее.
Теперь многое здешнее для них будет в прошлом, позади, не только во времени, но и в длинных немереных верстах. И пусть. И не может Анна понять, почему уж так гореванится мать. По ее разумению выходит, сиди дожидайся тут неведомо чего, нюхай Измайловский дух деревенский, скоротай век с наседками да с телушками, обитающими на их царском подворье, – скажи, какой это приятный плезир!
Анна шла от Измайловской околицы. Не манил ее к себе дроздами закликавший лес.
– Кто тут?.. Кто тут?.. – издалека спрашивала кукушка.
В тихом шелесте листьев струился по деревьям ветер.
Останутся в Измайловском лесу птицы и песни их. Много птиц в лесу, много песен у них, да только все они опостылели. Щекотало самую душу не испытываемое прежде волнение от предстоящей дальней дороги, и не хотелось Анне возвращаться домой, где шло беспрерывное голошенье.
III
Хотя на дворе и погожий теплый день, но зеленая муравленая печка с узорчатыми гзымзами была все же протоплена. То ли от какой простуды, то ли от волнений брал царицу Прасковью озноб, и она куталась в киндячную телогрейку. Из-под золотого кокошника ей на лоб свешивались жемчужные рясна и поднизи. Последние дни своего пребывания в Измайлове хотела она провести в подобающем ей торжественном царском величии. Жила здесь с дочерьми, окруженная бесчисленными слугами, в неизменном почете, в довольстве, а что будет дальше – одному богу ведомо.
Придворные толпились в сенях, на лестницах, переходах, ожидая выхода к ним царицы. Вздыхали и перешептывались, сделав короткую передышку после очередного недавнего плача и готовясь к новому плачу, более громогласному.
А царица была в божьей горнице, где неяркими капельными огоньками горели лампады. Сквозь завешенные коврами оконца с улицы не проникал ни один луч. В теплом застоявшемся воздухе растворялись запахи росного ладана и гуляфной водки. Пахло куреньями, которые клали в печку для ради благовонного духа.
Царица Прасковья здесь находилась одна, но и одной ей трудно было повернуться потому, что всю горницу загромождали теперь коробья, сундуки, поставцы, шкафы, скрыни, дубовые и ореховые укладки с пересушенными на солнце мехами, шелками да бархатами и белой казною – бельем. На сундуках, шкафах, и укладках – тяжелые большие замки. Здесь же, примыкая изголовьем к кивотам, изукрашенным драгоценным каменьем и расцвеченным огоньками лампад, под пологом из пунцового алтабаса возвышалось перенесенное из опочивальни царицыно ложе. Многие богатства, хранимые прежде в других покоях, царица велела перенести сюда, к неприступному для шкодливых рук, самим богом и его угодниками охраняемому месту.
Лишний раз потрогала царица Прасковья замки, огляделась, протяжно вздохнула. В горнице нарочитая сутемень и сутемень на душе. Долго и испытующе смотрела на лики икон византийского строгого письма, с великим усердием творила молитвы и натрудила спину в глубоких поклонах, одолевая бога просьбами не оставить милостью и своей господней протекцией перед строгим царем-деверем в заочно постылом петербургском месте.
Потом тяжело поднялась с колен, открыла дверцы длинного в полстены поставца, в котором хранилась святость. Окинула молитвенным взглядом кресты и панагии, ставики с частицами нетленных мощей, коробицы со смирной и ливаном. Радея о душе, о бренных телесах в предстоящем долгом пути, на кончик лжицы серебряной взяла из вощанки капельку чудотворного меда, помазала себе по губам; пригубила застоявшуюся с крещения святую воду; легкое голубиное перо окунула в свинцовый сосуд, где хранилось освященное патриархом миро, и крестообразно осенила им свое чело; подержала в перстах щепотку песку иорданского, частицы купины неопалимой и дуба мамврийского; капнула на язык капельку млека пречистой богородицы присной девы Марии; камень лазоревый – небеса, где Христос стоял на воздухе, подержала с минуту в руке; отерла лицо онучкой Пафнутия Боровского, зуб Антипия Великого приложила поочередно к одной и к другой щеке, – он от зубной скорби вельми исцеляет. И вспомнила: «Парашка-то маялась!.. Из ума вон совсем. Ах ты ж, простоволосая, неурядливая!..» – поругала себя.