Вена Metropolis
Шрифт:
Основное время своего бодрствования Клара посвящала чтению. Она включала более яркий ночничок, изящную вещицу в стиле модерн с абажуром из стекла — в виде раскрывающегося бутона. Трудно сказать, раскрывалось ли сознание Клары при этом чтении, ведь она главным образом и длительное время читала исключительно книги того самого Бернера, с которым у Георга в тот фатальный четверг — кстати, это был один из последних подобных приемов в их доме, — едва не случился скандал.
Собственно, Клару с произведениями этого автора, а затем и с самим творцом, познакомила мать Георга. Поначалу Кларе его творчество показалось темным, трудным для понимания и мономаническим;
Воодушевление — слово уместное, когда его используют в узком смысле: ведь дух этого Бернера действительно снизошел на Клару. Ее разговоры со свекровью, которая не отказалась от того, чтобы навещать Клару ежедневно, были главным образом, а потом и исключительно посвящены обсуждению сочинений Бернера, замечаниям по их поводу или рассуждениям о только что почерпнутых из них сведениях и мнениях. Мать, накинув на острые плечи вязаную шерстяную шаль, устремив взор своих маленьких и водянистых глаз на невестку, неподвижно восседала на краю кровати, лишь изредка проводя ладонями по покрывалу, то ли непроизвольно, то ли желая подбодрить больную; мать слушала, кивала и сочувственно смотрела на вещающую Клару, которая в конце концов в изнеможении и прискучив чтением откидывалась на подушки.
Совсем иначе протекали визиты профессора Фродля, который после шапочного знакомства на журфиксе стал для Клары, пожалуй, самым близким доверенным лицом.
— Когда я воспринимаю мир таким, каким должна его воспринимать, — сказала Клара и выпустила из рук роман, который как раз читала, — когда я воспринимаю мир таким, то он предстает мне не чем иным, как ареной глупости и подлости, подлости и глупости, местом, где правит одна лишь низость или в лучшем случае нечто ничтожно-смешное.
— Вам холодно? — спросил профессор Фродль. Клара в ответ, плотно сжав губы, лишь слегка строптиво покачала головой и отвела прядь волос со лба.
— Не принимайте все это слишком близко к сердцу! — продолжил профессор. — Ведь по сути все, что делает Бернер, это всего лишь искусство и обычная писанина. Принципиально, да, принципиально он, конечно, прав: глупость правит миром! Глупость и низость! А если то, что мы видим в верхах, не есть низость и глупость, то в любом случае это обыденность, посредственность и асфальт!
— Все самое глупое, ничтожное и подлое здесь, у нас, предстает как самое обыденное, — очень тихим голосом произнесла Клара.
— Да, особенно у нас в стране, — заметил профессор.
Некоторое время спустя, когда профессор забрался под одеяло и в ночную рубашку Клары, речи о распаде и гибели вдруг прекратились. Вздыбленный фаллос профессора, дарящий восторг и удовольствие, ерзал туда-сюда в раскрытой ему навстречу Клариной киске, сама же она, тонкая и нежная, отчаянно, неистово обнимала профессора, погрузив свои пальцы, словно острые скобы, в его спину, и, удрученная лишениями, отчаявшаяся в правильности устройства мира, кричала: «Спаси меня, спаси!»
Происходило это примерно тогда же, когда Пандура поступил на службу в венскую полицию. Он давно уже обдумывал этот шаг и вот наконец решился.
Нести обычную службу ему удалось, правда, не очень долго. Он ведь еще во время работы билетером в кинотеатре, подстегиваемый кинохроникой, которую смотрел трижды за вечер перед каждым сеансом, пристрастился к политике, особенно к внутренней, сделав ее своим коньком. Скоро он стал считать себя настоящим экспертом
Обычно же с усталым и прогорклым выражением лица он сидел за своим столом и листал иллюстрированные журналы.
В центре города проходила демонстрация — люди протестовали против строительства атомной электростанции — и, несмотря на ее малочисленность, на всякий случай туда направили полицейские наряды, в том числе и Пандуру, — так вот, при одном виде демонстрантов, которые несли самодельные транспаранты и хором выкрикивали лозунги, Пандура вышел из себя, разъярился и бросился с дубинкой на протестующих. За неадекватное поведение его отстранили от несения наружной службы и нашли ему занятие только в пределах службы внутренней. Он на время успокоился.
Жизнь Георга, и это было отчетливо видно, устремлялась к своей вершине. К слову «вершина» следовало бы добавить, пожалуй, что все, что с ним происходило, не было связано с геометрическим представлением о некоей высшей точке, а растянулось на несколько лет — на годы, которые, правда, как и любое счастливое и прекрасное время, пролетели быстро, слишком быстро.
Дома, на вилле в Хитцинге, установился следующий порядок: с одной стороны, там жила его мать, тихая и превратившаяся в собственную тень. Она больше не выходила из своей комнаты, а чем она там занималась, оставалось тайной. Может быть, и ничем. Георг видел мать редко, примерно раз в две недели, за заранее назначенным обедом. Он заглядывал ей в глаза и видел в них одну только беззаветную преданность. Чего же ему еще было желать?
В расходной книге, которую ему ежемесячно представляла на проверку нанятая на постоянную работу экономка, мать вовсе не фигурировала, ей ничего не было нужно для себя, ни на платья, ни на что другое! Что касается Клары, тут все выглядело совсем иначе. Хотя Клара весьма редко, на Рождество или по какому-нибудь сходному поводу, покидала свое убежище и появлялась в просторных комнатах виллы, однако статьи ее расходов были весьма внушительными, а списки ее заказов и покупок — довольно длинными.
Георг задавался порой вопросом, зачем нужны десять пар шелковых чулок и дорогое нижнее белье, если она ни днем, ни ночью не встает с постели! А может как раз потому ей и нужно все это? И он откладывал расходную книгу в сторону.
Фирма Георга выросла до огромных размеров.
Когда он в минуты отдохновения закрывал глаза, откинувшись в кресле, то в узкой полоске между сомкнутыми веками ему виделось золотое сияние. Эта полоска изгибалась, как береговая линия озера или какого-нибудь моря. Совершенной пошлостью было бы соотносить золотистый цвет этих вод, волшебное и приводящее в восторг струение воздуха вокруг — с богатством или с деньгами. В этом море заключалось нечто доисторическое, вневременное и вечное: подобно тому, как над болотами, покрывавшими землю в каменноугольный период, трепетало ожидание, что из них скоро вынырнут головы и длинные шеи жутких динозавров, подобно тому, как на берегах еще неизведанного Нового Света — пока еще невидимые для глаза — развевались, жадно наполняясь свежим ветром, флаги и паруса конкистадоров, так и над сладострастным океаном фантазий Георга парило ожидание великих и неслыханных деяний, которые еще грядут.