Вендиго (сборник)
Шрифт:
— В самом деле? — откликнулся Харрис. — Как жаль!
И тут его кольнуло смутное беспокойство, вызванное то ли известием о кончине старого учителя музыки, то ли какой другой, пока непонятной ему причиной. Он глянул вдоль коридора, терявшегося вдали среди теней. Странное дело, на улице и в деревне все казалось ему гораздо меньше, чем помнилось, а здесь, в школьном здании, наоборот, все было гораздо больше. Коридор, например, выше и длиннее, шире и просторнее, чем в его памяти.
Подняв глаза, он увидел, что брат Калькман наблюдает за ним со снисходительной, терпеливой улыбкой.
— Я вижу, ваши
— Вы правы, — ответил коммерсант, — воспоминания в самом деле подавляют меня. В каком-то смысле то был самый удивительный период в моей жизни. Хотя я и ненавидел в ту пору… — Он запнулся, боясь ранить чувства собеседника.
— Вероятно, по английским понятиям здешнее воспитание кажется очень строгим, — как бы извиняя его, сказал брат.
— Да, верно, но дело не только в этом, но и вностальгии, и в том чувстве одиночества, которое возникает, когда ты постоянно в людском окружении. В английских школах, вы знаете, ученики пользуются достаточной свободой. — Харрис отметил, что брат Калькман внимательно слушает его, и смущенно продолжал: — Но это воспитание все же дало один хороший результат, за что я ему и благодарен.
— Какой же?
— Пережитые страдания заставили меня всей душой обратиться к вашей религиозной жизни; я искал духовного удовлетворения, которое только и может принести полный покой. Все два года моего здесь пребывания я, хотя и по-детски, стремился к постижению Бога. Более того, я никогда уже не утратил обретенного здесь чувства покоя и внутренней радости. Я никогда не забуду ни этой школы, ни тех глубоких принципов, которые мне здесь внушили.
Последовала короткая пауза. Харрис опасался, что сказал больше, чем следовало, или, может быть, недостаточно ясно выразил свои мысли на чужом языке, и невольно вздрогнул, когда брат Калькман положил свою руку ему на плечо.
— Воспоминания и впрямь подавляют меня, — добавил он извиняющимся тоном. — Этот длинный коридор, эти комнаты, эта мрачная решетчатая дверь затрагивают во мне струны, которые… которые… — Здесь немецкий язык изменил ему, и, запнувшись, Харрис с улыбкой развел руками, словно в чем-то оправдывался.
Брат Калькман убрал свою руку с его плеча и, повернувшись к Харрису спиной, снова глянул в глубь коридора.
— Естественно, естественно, — торопливо пробормотал он. — Само собой разумеется. Мы все вас поймем.
Когда он обернулся, Харрис заметил на его лице еще более жуткое выражение, чем прежде. Конечно, то могла быть всего лишь игра теней в неверном свете ламп, ибо, едва они пошли дальше, выражение это исчезло с лица брата Калькмана, и англичанин подумал, уж не сказал ли он что-то лишнее, что задело чувства собеседника.
Перед дверью Bruderstube они остановились. Было уже действительно поздно, и Харрис пожалел, что так долго проболтал в коридоре. Ему вдруг захотелось сейчас же вернуться в Gasthaus, но брат Калькман и слышать не хотел о его уходе.
— Вы должны выпить с нами чашечку кофе, — сказал он, и в голосе его прозвучали повелительные нотки. — Мои коллеги будут весьма рады вам. Возможно, кое-что вас еще помнит.
Из-за двери слышался приятный оживленный гомон. Брат Калькман повернул дверную
— Как ваше имя? — шепотом спросил Калькман, наклонившись к Харрису, чтобы получше расслышать ответ. — Вы так и не представились.
— Харрис, — быстро ответил англичанин.
Переступая порог Bruderstube, он вдруг сильно занервничал, но приписал свое волнение тому, что нарушил строжайшее правило заведения ученикам строго-настрого запрещалось входить в эту святая святых, где в короткие минуты отдыха собирались учителя.
— О да, Харрис! — воскликнул брат Калькман, словно сам вспомнил его имя. — Входите, герр Харрис, пожалуйста, входите. Мы глубоко тронуты вашим визитом. Просто замечательно, что вы решили посетить нас!
Дверь за ними затворилась; ослепленный ярким светом, слегка растерянный, Харрис не обратил особого внимания на преувеличенное изъявление радости по поводу его прихода. Представляя его присутствующим, брат Калькман говорил слишком, пожалуй даже, неестественно громко:
— Братья! Я имею высокую честь и удовольствие представить вам герра Харриса из Англии. Он решил нанести нам короткий визит, и от нашего общего имени я уже выразил ему нашу признательность. Как вы помните, он учился здесь в семидесятых.
Это было типично немецкое, чисто формальное представление. Харрису, однако, оно польстило. Он почувствовал себя важной персоной и оценил такт, с которым ему дали понять, что его будто бы даже ждали.
Присутствующие — все в черных сюртуках — встали и поклонились ему. Раскланялись и Харрис и Калькман. Все были чрезвычайно любезны и обходительны.
После коридорной полутьмы свет еще слепил глаза Харрису; он смутно различал в сигаретном дыму лица людей. Сев на предложенный ему стул между двумя братьями, он отметил про себя, что наблюдательность его утратила обычно свойственные ей остроту и точность. Видимо, слишком сильно все еще действовало очарование прошлого, так странно смещавшее временные пропорции: в одну минуту настроение Харриса как будто вобрало в себя все настроения его далекого отрочества.
Усилием воли Харрис взял себя в руки и присоединился к общей беседе. Она доставляла ему удовольствие: братья — в этой маленькой комнате их было добрый десяток — обращались с ним так приветливо, так по-свойски, что он быстро почувствовал себя своим в их кружке. И это тоже вызвало у него легкое головокружение. Казалось, где-то далеко позади оставил он алчный, вульгарный, корыстолюбивый мир рынков, прибыльных сделок, торговли шелками и вступил в иной — в тот, где превыше всего ценят духовное, где жизнь отличается благочестием и простотой. Это так обрадовало Харриса, что у него вдруг словно глаза открылись: ведь все тридцать лет занятия коммерцией вели его к духовной деградации. А эта атмосфера высокого благочестия, в которой люди заботятся лишь о собственной душе и душах своих ближних, была слишком утонченной для того мира, где протекает теперь его жизнь. Сравнения, сделанные им, оказались не в его, Харриса, пользу: маленький мечтатель-мистик, тридцать лет назад вышедший из этой суровой, но мирной обители, куда как отличался от того светского человека, каким он стал; и это вызвало в Харрисе острое сожаление, даже что-то вроде презрения к самому себе.