Венеция: Лев, город и вода
Шрифт:
Прочитав все это, я под вечер еще раз сходил на Кампо-Санта-Фоска посмотреть на мост, где все произошло.
Монастыря сервитов уже нет, он уничтожен в 1812 году» возле Рио-деи-Серви я нашел только развалины с готическими воротами, последние остатки. Таблички с названием на мосту нет, но других мостов от Кампо в сторону монастыря не существует. Когда я пришел, там было тихо. Я стоял на единственном мосту, какой, по-моему, это мог быть, он ведет на Калле-Дзанкани, а эта улица в свою очередь выходит на Кампо-Сан-Марциале, где есть и церковь, посвященная означенному святому. Идти дальше я не собирался. Тот ли это мост, может сказать только знаток Венеции. Если вернуться обратно на Кампо-Санта-Фоска, то слева будет набережная Фондамента-Вендрамин. Некоторое время я тихо стоял там, думая, что вместе с осенним воздухом — ведь и у меня была осень — вдыхаю, как всегда, незримые атомы венецианской истории. Где же все это? Крики, удары стилета, папские интриги, ничего не осталось, или все-таки? Церковь, стоящая ныне на Кампо-Санта-Фоска, не та, что тогда, она построена лишь в 1741 году. Над скорбящей византийской Марией с Сыном висит мрачная картина Доменико Тинторетто. Тинторетто, Сарпи — они знали Друг друга? Буквоед-юрист и художник, которому было недостаточно стометрового холста, чтобы изобразить свои видения небес и ада. Встречались ли они в здешних узких переулках? Отчасти они были современниками, и оба — знаменитости. Вся Венеция в общем-то постоянная перекрестная ссылка, от этого не уйти, хотя бы потому, что, собственно говоря, и не хочется. Сжатая вселенная города есть собственный вариант клаустрофобии, одновременно замкнутый домен, который тем не менее все-таки связан с миром. Вероятно, это всего-навсего предрассудок позднейшего посетителя. На долгой кульминации своей истории Венеция была захватчиком, колонизатором, который не только открывал мир, но и тащил его к себе, а одновременно, окруженная морем, она оставалась защищенной территорией — с этим контрастом посетитель в XXI веке должен примириться, чтобы лучше понять город. Какую Венецию он, собственно, посещает — великую или исключительно то, что от нее осталось? Достаточно ли ему музейной красоты или он хочет попытаться проникнуть в душу города? В дух торговли, стремление к завоеванию, соперничество, воздвигшие все, что его сейчас окружает? Когда я вновь стою перед памятником, Паоло Сарпи все это словно бы ничуть не огорчает. От потемневшего Тинторетто в соседней церкви я вернулся к его памятнику и стою среди прохожих, которые после трудового дня покидают город, направляются на вокзал. Ранним венецианским вечером Паоло Сарпи смотрит сквозь чужака, а тот в свою очередь пытается разглядеть, изобразил скульптор шрамы на лице сурового монаха или нет, но в густеющем сумраке увидеть это невозможно. Что Церковь, которой в конце концов пришлось пересмотреть свое отношение к его другу Галилею, так и не канонизировала этого противника, наперекор всему не пожелавшего отречься от Церкви, я, конечно, вполне могу понять, хотя праведности ему хватало. Месть папы живет долго, она явно передалась по наследству и следующему папе. Даже подлинного места упокоения Паоло Сарпи не удостоился, с подачи Рима его останки несколько раз переносили, пока в конце концов не погребли в церкви Сан-Микеле. Там ли он по-прежнему, я проверять не стану. Мне достаточно его памятника
ПО СЛЕДАМ ХУДОЖНИКОВ
Сколько людей может поместиться на картине? Снова минул год, и снова я вернулся, на сей раз чтобы пройти по старому следу, проложенному книгами и записями, сделанными прошлый раз, картинами Карпаччо, Беллини, Тинторетто. Этот город никогда не перестает, ни в воображении, ни в реальности. Город, окруженный водой, не имеет границ, он повсюду. Город как паутина, как лабиринт, который никогда не приедается, ты остаешься в нем, даже если на год уезжал. И художники — часть этой игры в прятки, они повсюду, но где же? Во Фрари, в Академии, в церкви Мадонна-дель Орто, в Скуола-ди-Сан-Рокко, во Дворце дожей они становятся частью вечного обхода.
Живу я опять в другом месте, в тихом уголке города, до сих пор мне неведомом, в низком доме на узкой улочке рядом с руинами, которые восстанавливают за черной парусиной, спальня на уровне воды, ночью я слышу на улице шаги, люди будто проходят мимо моей кровати, если их несколько человек, я слышу и их голоса, будто во сне, исполненные полутайн. Вопрос, с которого начинается этот рассказ, висит напротив двери, репродукция картины Тинторетто, где людей и ангелов так много, что я повесил ее там, чтобы часами разглядывать. Ради этой картины я вернулся, а еще ради тишины Беллини и Виварини, ради фантазии Карпаччо и Чимы да Конельяно, но в первую очередь ради людских полчищ Тинторетто, художника, которого в этом городе людских полчищ не избежать. Странно: полчища, каких я днем стараюсь избегать, у Тинторетто меня как раз и притягивают. Впрочем, надо начать сначала, хотя после стольких лет начала уже нет, остается лишь повторение начал. Приехал я через Альпы, через Доломиты, минуя Брессаноне [59] , который некогда звался Бриксен, север пока что со мной, я приехал на машине, что само по себе уже ритуал инициации: чтобы стать членом этого ордена, автомобилист, прибывающий в Венецию таким путем, должен вытерпеть целый ряд унижений. Широкая автострада внезапно сужается, тебя лишают скорости, за это последнее ты готов заплатить, сознавая, что поезд рядом едет намного быстрее, город теперь одновременно совсем близко и очень далеко, справа ты уже видишь воду как обетование, но вынужден торчать в очереди на единственной площади, где еще можно проехать, через некоторое время въезжаешь в мрачный гараж, словно в ракушке поднимаешься по спирали вверх, на один, два, три, четыре яруса, какой-то человек категорично указывает тебе место между другими пустыми машинами, ты достаешь из машины чемоданы с одеждой и книгами — книг всегда слишком много, — тащишь их к слишком маленькому лифту, а потом волочешь дальше по Пьяццале-Рома. На сей раз продумано плоховато, мост с множеством ступеней, затем длинная набережная узкого канала, опять мост, еще более узкий и высокий, дома некрасивые, всё скорее какое-то убогое, мертвая церковь, еще один мост, кто-то приходит мне на помощь, узкая улочка, ключ, дом. Узкая лестница наверх, комната слева от лестницы, две кровати, дверь наружу, когда я ее открываю, передо мной запущенный газончик, длинная веревка с одеждой других людей, засохший куст, облезлая кирпичная стена с остатками трех дымовых труб, которые я позднее увижу на рисунке предыдущего жильца, а дальше на другом берегу канала — мертвая церковь. Жизнь на колесах научила тебя, что все всегда оборачивается к лучшему, что всякое странное помещение, где ты когда-либо бывал, войдет в твой внутренний ландшафт, и совершенно некстати мне вспоминается давнишнее белокаменное помещение на берегах Ганга, размером всего в несколько метров, а затем запущенная каморка, где студент Раскольников в Санкт-Петербурге замышлял свое преступление, и все, что я сам когда-то писал о том, как путешественник, словно кошка, до предела настороженно и осмотрительно знакомится с новым пространством гостиничного номера, ведь именно этим я сейчас и занят. Такая разведка всегда имеет одну цель: можно ли здесь работать, можно ли читать? Каково освещение? В этот миг за стеной подле меня начинается стук, и я вспоминаю лесенку, которую видел возле двери. Про лесенки и стройки друзья, подыскавшие для меня это место, словом не обмолвились. На секунду-другую я замираю, стук прекращается. Кровати низкие, я на пробу ложусь и притворяюсь спящим. Звуки в Венеции не такие, как в других городах, ведь и отсутствие автомобилей тоже звук, звук в форме тишины, в которой слышны иные звуки, вот как мне сейчас. Шаги, голос прохожего, говорящий чуть ли не в ритме шагов, разговор по телефону, обрывочная фраза проникает внутрь и снова улетает вместе с удаляющимися шагами. Фраза, которой вообще-то место в романе, еще секунду мерцает в воздухе, потом опять начинается перестук, другие голоса, не итальянский, а румынский, рабочие, что трудятся в соседнем доме. Ставлю чемоданы в угол, иду наверх. Открыв ставни, вижу дом напротив и понимаю, что если тамошний сосед вытянет руку и я тоже, то мы сможем обменяться рукопожатием. Калле-делла-Мадонна, однако не та, что знакома по прежним визитам, а другая, узенький переулок, шириной в две вытянутые руки, но без канала, в куда более убогой и тихой части города. Наверху диван, стол, сервант, рисунки, акварели. На одной из них три дымовые трубы, которые я видел на улице, а когда открываю окна на задней стене, вижу внизу запущенный газончик, темную воду узенького канала с грузовой лодкой и мертвую церковь на том берегу. Под мертвой я имею в виду закрытую навсегда, пустые окна, высокие стены розового кирпича, мессу там никогда больше не отслужат. Я затаскиваю наверх чемодан с книгами, ставлю на стол компьютер, раскладываю книги в том порядке, в каком собираюсь их читать. Я вернулся. Расстилаю карту на большом деревянном столе, ищу в начерченном лабиринте место, где стоит этот дом, где расположены ближайшие остановки вапоретто, и вижу, что здешний район называется Санта-Кроче, что церковь на том берегу — Санта-Мария-Маджоре, расположенная возле Карчери. Позднее я узнаю, что Карчери — женская тюрьма и что мой нынешний квартирохозяин — итальянский физик, который много лет работал в Калифорнии, теперь на добровольных началах читает лекции девочкам, так он их называет. Теперь мне известно и что я со своими чемоданами шел по Фондамента-Рицци, а ближайшие остановки вапоретто — «Пьяццале-Рома» или «Сан-Базилио», в самом конце Дзаттере. Вот и этот уголок Венеции — новая книга, какую мне предстоит научиться читать, карта должна воплотиться в камень, только тогда я смогу ходить. «Сан-Базилио» лежит напротив оконечности Джудекки, остановки на том берегу — «Тра-гетто», «Реденторе», «Дзителле». Рядышком с «Сан-Вазилио» — супермаркет, там я опять могу стать венецианцем, ведь такое возможно только на рынках и в магазинах. По другую сторону расположена Кампо-Санта-Маргерита с лавками двух рыботорговцев, но если хочу попасть на настоящий рынок и на рыбный рынок, то на «Пьяццале-Рома» надо сесть на вапоретто или идти в Риальто пешком через все площади и переулки.
59
Город в Южном Тироле.
Почему я в надцатый раз вернулся? В чем именно заключена притягательная сила? В этом городе живет всего-навсего 55 000 венецианцев, остальные на исходе дня уезжают, потому что этот город уже не их, потому что дома слишком вздорожали, потому что от засилья приезжих в определенные часы сквозь лабиринт переулков попросту не пройти. Так зачем же возвращаться? Ну, во-первых, я еще не исчерпал Венецию, не закончил с нею, но это вздор, исчерпать ее невозможно, хоть всю жизнь старайся. Прошлое — измерение настоящего, читаю я в замечательной «Книге проходов» Хорхе Карриона о Барселоне, и, когда брожу здесь в настоящем, я одновременно нахожусь и в другом измерении. Может быть, дело в этом? Я живу вспять, против тока времени? В таком городе, как этот, тебя окружают усопшие, которые кое-что после себя оставили — дворцы, мосты, картины, статуи, ими насыщен воздух.
Откуда берется странная восторженность, которую я ощущаю здесь, с самого первого раза в 1964-м, вот уже пятьдесят лет? Все здесь построено людьми, и тем не менее кажется, будто город возник, построил себя сам, а может быть, придумал и людей, его построивших. Водный простор, куда вливаются несколько рек, почти болото, тут и там островок, люди, искавшие здесь удобное прибежище и воздвигшие город, который в свой черед породил это людское племя; благодаря обоюдному созиданию возникло нечто такое, чего нет и не будет нигде в мире, люди, создающие город, создающий людей, которые веками покоряют все их окружающее, чудесное умножение мощи и денег вокруг Церкви, что никогда в точности не знала, относится ли она к Востоку или к Западу, нарост, где цветут самые невообразимые абсурдности и традиции, а самый диковинный цветок — странное существо, дож, необозримая вереница сотен мужей, первые из которых пропали в тумане истории, а последний собственноручно снял свою шапку, нечто среднее между фригийским колпаком и короной.
Я далеко уклонился от темы? Да нет. Начал с Тинторетто и его многолюдных толп, знакомых мне по Сан-Пьетро, Сан-Джорджо, Скуола-ди-Сан-Рокко, Санта-Мадонна-делл’Орто. Тинторетто не был человеком Средневековья, в его время Санта-Мадонна уже была постройкой из прошлого, а потомки далеко не всегда считают былое красивым, Вольтер терпеть не мог Нотр-Дам, считал его отвратительным. Санта-Мадонна-делл’Орто — одна из старейших церквей города, и я намерен без промедления отправиться туда, не только потому, что там похоронен Тинторетто, и не потому, что он написал там несколько гигантских картин, а просто потому, что эта средневековая церковь, расположенная, по моему ощущению, на краю города, там, где он открывается в направлении Му-рано и Торчелло, являет собою образец трезвой простоты по сравнению с пышностью ренессанса и барокко во многих других церквах. Там всегда тихо и спокойно, открытая площадь, кирпичная готическая постройка, с виду узкая, устремленная ввысь, не выдающая, сколько внутри пространства. Я люблю сидеть на этой площади, там есть скамья, можно почитать.
Проходишь через Кампо-Ларго и Кампо-деи-Мори, пересекаешь канал Рио-Мадонна, и ты на месте. На углу видишь три фигуры восточного облика, которых называют тремя маврами, но это не мавры, а трое братьев Мастелли, прибывшие в Венецию из Морей [60] в 1112 году. Бессмертные по недоразумению, они явились в Венецию, а спустя восемь столетий извянные из мрамора стоят втроем на фронтоне.
Внутрь я не захожу, церковь пока на замке, я прохожу немного в сторону лагуны, вижу блеск воды, гребцов, вапоретто линии 5.1, который вечно снует по кольцевому маршруту. В этом районе, расположенном между церковью и лагуной, стоят простые жилые кварталы, заурядная окраина, какую найдешь в любом итальянском городе. История, господствующая в остальной части города, вдруг отступает далеко-далеко. Здесь, должно быть, живут люди, обслуживающие венецианскую машинерию, механизм, движущий всем городом, персонал вапоретто и гостиниц, медсестры, учителя — кто знает? Все в этом городе так зрелищно, что в стремлении отведать нормальности я невольно спасаюсь на страницы объявлений в «Гадзеттино», к людям, предлагающим что-то на продажу, к незримому будничной жизни в противовес предельной зримости всего. Здесь нет ни кафе, ни уличных забегаловок, только жилые кварталы, белое свечение телеэкрана в темной комнате, а трижды свернув за угол, неожиданно оказываешься у воды и видишь у горизонта далекую твердь и суденышки, плывущие к островам.
60
Морея — старинное название греческого Пелопоннеса.
В церкви еще никого нет. Путеводитель у меня бумажный, 1956 года, много лет назад я нашел его на плавучем книжном развале, некогда он принадлежал Паоло Барбини, всегдашняя форма нежданной близости, книга, которая была чьей-то. Жив ли он еще, этот Барбини? Продал ли книгу или где-то забыл? Мы незнакомы, и все-таки уже много лет, когда я приезжаю в Венецию, он всегда со мной. Единственная проблема в том, что путеводители очень много знают. Этот составлен Джулио Лоренцетти, а он не пропускает ни одной церкви и ни одной картины, и уже только поэтому мне понятно, как избирательно мы смотрим или, иными словами, как многого не видим либо не хотим видеть. Пожалуй, за все годы я в этой церкви не иначе как десятый раз и знаю, почему прихожу сюда снова и снова. Лоренцетти нашептывает про зримый здесь переход от романского стиля к готическому, затем он согласно военному плану обследует все стены, и у меня такое чувство, будто я обязан идти за ним, но смотреть вот так я никогда не умел. В помещении сбоку от собственно церкви стоит статуя Марии, которая, по легенде, найдена в 1377 году, по ней-то и названа церковь, Пресвятая Богородица в Саду, но я тут не ради нее. Легенда наводит на мысль, что статуя была под землей, да она так и выглядит, богиня таинственной секты, но на самом-то деле я пришел, чтобы ответить на непочтительный вопрос, которым начал главу: сколько людей может поместиться на картине, а это весьма неуклюжий способ выразить удивление и восхищение гигантской картиной Тинторетто «Страшный суд», слева от алтаря, настолько огромной, что приходится то и дело переходить с места на место, чтобы вправду ее рассмотреть. Внизу смерть и проклятие, черепа на еще живых телах, теснящаяся толпа, люди, словно висящие над бездной, нагие, подхваченные бурным потоком и уносимые прочь, чернокожий мужчина, темное пятно по контрасту с растерянным белым лицом ребенка у него за плечом, крылатые фигуры, как бы проносящиеся в воздухе, тела, скорченные от страха, столетнем раньше никто еще не умел изобразить тело вот так, возник новый род людей, лишь затем, чтобы подвергнуться здесь истреблению, немыслимо, чтобы все это сотворил одиночка, в разных местах апокалиптически бешеного вихря он еще оставил открытые просветы, небо с сияющими громадами облаков, шум, наверняка царящий там, в тишине церкви совершенно непредставим, ты слышишь его, ничего не слыша. От бедствия внизу взгляд стремится вверх, проталкиваясь меж спин и мускулистых рук, меж полуголых людей на красных облаках и демонических видений кары и страха туда, где наконец-то становится светлее, к неземного цвета световому кругу над чем-то вроде горной вершины, где, отвернувшись, сидит Христос, левая Его рука протянута к парящему мечу, которого Он не касается. Лик Его обращен к Матери, что сидит рядом и чуть ниже, над нею тоже парит ветвь с цветком лилии. Кажется, будто они не имеют отношения к необузданному хаосу далеко внизу, там Страшный суд, но Его он словно бы ничуть не трогает. Фигуры, находящиеся к ним ближе всего, глядят на них или на окаймленный голубизной световой круг над ними, женщина с двумя детьми на руках, мужчина с пальмовой ветвью, мужчина, прислонившийся к кресту, — они тоже словно бы пугаются и не желают смотреть на ужасы внизу. Без сомнения, найдется такой, кто может все истолковать, а у меня от глядения вверх кружится голова, я просто стою внизу с ощущением, будто спустился с огромной высоты. Я знаю, что здесь есть еще две его картины, но прохожу мимо алтаря в боковой придел, где вместе с сыном и дочерью похоронен тот, кто все это изобразил. Могила совсем простая, каменная плита, вмурованная в стену. Он, Тинторетто, жил тут по соседству, а дальше воображение вообще отказывает: человек выходит из дома и идет вдоль канала, чтобы приступить здесь к работе, идет мимо домов и людей, а в голове масштабы Страшного суда, математическое пространство, которое он расчертил пока незримыми для других линиями, чтобы сделать образы в своей голове образами на стене, помысленные краски превратить в краски настоящие, поведать историю,
Мало-помалу я начинаю осваивать свою новую часть города. Утром меня будят шаги прохожих за окном или громкий звонок человеческого существа, какое я первым делом увижу в этот день, мужчина или женщина в светоотражающей униформе приходят забрать голубой мешок с мусором. По иным дням — стекло или пластик, они охотно заберут все, но горе тебе, если ты сам выставишь мусор где-нибудь у моста или на улице. Я поинтересовался, как быть, если они вдруг не застанут меня дома, и они сказали, где стоит лодка, куда нужно отнести мусор. В ближайшем кафе собираются студенты. Я с удовольствием бываю там, хотя бы просто потому, что сам в университете не учился, а значит, наблюдаю за ними с известным антропологическим любопытством. Судя по всему, март — пора экзаменов, порой я вдруг вижу молодую женщину с цветочным венком на голове, в окружении сверстников, чествующих ее песней, ведь она теперь доктор, одна из многих, что закончили обучение и должны искать работу в стране, где с работой плохо. Кафе расположено возле единственной здешней пекарни, на Фондамента-делл’Арцере, за прочими покупками надо идти подальше. Старины в этих местах, похоже, вообще нет, вечерами кафе закрывается рано, иной раз я завтракаю на открытой террасе среди студентов и их несколько более консервативной позднейшей формы, то бишь преподавателей. Если газета свободна, читаю «Гадзеттино», не столько ради новостей из мира, который кажется отсюда таким далеким, сколько ради местных новостей, ведь именно они мне по-настоящему в новинку, судебные тяжбы, политические раздоры с незнакомыми именами, наконец новая книга, все ж таки кое-что другое, не Трамп и не Меркель. Позднее днем народу прибывает, с террасы мне видно спокойную воду канала Рио-Арцере. Над ним перекинут мост в квартал Санта-Марта, новая застройка, весьма унылая, соты для людей, мертвый закоулок, знакомый мне, собственно, мимоездом, с борта вапоретто, который идет от вокзала, по каналу Скоменцера в Дзаттере и дальше на Ли-до. Ведь с борта видишь по одну сторону только большие автомобильные гаражи (для безавтомобильного города), а по другую — сплошной пустырь с рельсами, ведущими в никуда, это ничейная земля, переходящая в улицы, где я брожу сейчас, в опять-таки другой Венеции, похожей на большую открытую сцену для пустяковой пьесы без сюжета, с декорациями не очень талантливого дизайнера. Актеров пока нет, я вижу только статистов, таких же, как я сам, молодую женщину с ребенком, старика, спускающего с поводка собаку, почтальона, нидерландского писателя, который просто гуляет и разглядывает надписи, меж тем как подлинный автор еще сидит за рабочим столом и не может ничего придумать. Но, к счастью, есть и другие люди, умеющие писать. Кто-то нашел черную кошку и хочет вернуть ее владельцу, однако забыл указать свой телефон, может, здесь и таится драма? Некая Карлотта ищет «мелкие безделушки», то бишь «ninnoli» H «cian-frusaglie», что бы это ни означало, хочет сделать из них нечто художественное. На открытом участке у кирпичной стенки стоит большая круглая доска с рукописной надписью «Giardino Liberato — Освобожденный Сад», а ниже «curalo, vivilo, difendilo — позаботься о нем, оживи его, защищай его», но к призывам никто не прислушивается, потому что вид невероятно унылый. Как ее добиться, унылости? Я думаю об отсутствующем авторе и вместо него пишу ремарки к пьесе: «Запущенный газон, слева на переднем плане полусгнившая, разорванная посередине автомобильная шина, размалеванная желтой краской обветшалая стена дома, несколько белых пластиковых стульев, опрокинутых или кое-как прислоненных к столу, справа ржавая ограда, на земле разбросан всякий мусор, бумажки, картонная коробка. Вдали доска с муниципальными объявлениями, размытыми дождем». Недостает лишь действующих лиц, но я уже могу немножко их себе представить, молодых женщин в обтрепанных джинсах и молодых, но уже лысых мужчин с джихадистскими бородами. Иногда необходимо избавиться от избытка красоты, наведавшись в другую Венецию. И будто так и надо, я читаю в «Файнэншл таймс», в статье Джона Гаппера о брексите, цитату из английского ученого и романиста Ч. П. Сноу, которая странным образом под стать наблюдаемой мною унылой картине: «Венецианцы, как и мы, на свою беду разбогатели. И, как и мы, невероятно наторели в политике. Весьма многие венецианцы были людьми сильными, реалистами и патриотами. Они знали, как теперь знаем и мы, что ход истории стал встречным течением. Они делали все, чтобы продолжать свое дело, но это означало необходимость сломать шаблон, в каком закоснел их город. А они любили этот свой шаблон, как мы любим свой, и так и не нашли в себе сил отказаться от него». И, словно отсутствующий автор за рабочим столом неожиданно пробудился, я вижу, как из-за домов возле пустыря выдвигается исполинский белый силуэт гигантского круизного судна, дурной знак. На палубе стоят люди, которые на один день будут выпущены в Венецию и сюда, в эти места, наверняка не зайдут.
САД ТЕРЕЗЫ
Есть в Венеции церкви, которые видел сто раз, но внутри никогда не бывал, пока не настает день, когда вдруг по-настоящему ВИДИШЬ эту сто раз виденную церковь и думаешь, что не было никакой разумной причины оставлять ее без внимания, ведь постройка очень красивая. Поэтому сформулирую вопрос иначе: отчего нам не хочется видеть некоторые постройки? Мой нелепый ответ на сей раз таков: слишком близко к вокзалу. Вокзал в Венеции неинтересно современный, там всегда толчея, а толчее и модерну не место рядом с церковью XVII века, это до известной степени лишает ее святости, вокзалы суть кутерьма, отъезд, разлука, а я только что приехал, чтобы остаться, напротив вокзала у своих остановок причаливают вапоретто, 5.1 как раз за церковью разворачивается к лагуне, быстро проплывает мимо, уходит в Большой канал, повсюду на набережной перед церковью снует народ с чемоданами на колесиках, даже толком назад не отступишь, чтобы глянуть на фронтон, а уж внутрь тем паче не войдешь. Не только незримое будущее, но и прошлое тоже способно в один прекрасный день расколдовать постройки. На одной из картин Каналетто я вижу на площади, где сейчас находится вокзал, четыре здания весьма скромного, чуть ли не жалкого вида, без всяких украшений, по сравнению с ними церковь кармелитов в 1680 году наверняка казалась современникам чудом пышности. Я помню тот миг, когда впервые увидел ее с другого берега. С неожиданным удивлением начинаешь издалека пересчитывать множество колонн на фасаде, глядишь на машущие фигуры высоко вверху на треугольном фронтоне, видишь, что двум из этих фигур, пожалуй, неудобно сидеть на косых, уходящих вниз сторонах равностороннего треугольника, они там будто на горке, затем примечаешь еще три фигуры, одна в полном одиночестве на вершине фронтона, и спрашиваешь себя, кто бы эти пятеро могли быть, далее обнаруживаешь всевозможные другие фигуры в нишах между колоннами и в результате останавливаешься посреди Фондамента-Сан-Симеон-Пикколо, а поскольку по водам ходить не умеешь, остается выбирать между двумя мостами, чтобы подойти к церкви, которая чуть ли не прилеплена к вокзалу, хотя нет, конечно, это вокзал притулился к церкви, их разделяет лишь узенькая Калле-Кармелитани. На моей большой карте Венеции все это отчетливо видно. Карта отпечатана в шесть красок, на ней изображена вся сотканная за века паутина, разные застроенные участки — светло-коричневые; дворцы и церкви — чуть темнее; площади и важные набережные-фондаменте — желтые; улицы и переулки, где можно найти дорогу или заблудиться, — белые; вода лагуны, каналов и рио — голубая, зеленый — участки без застройки, а зеленый в крапинку — giardini, парки. Вокзал Санта-Лючия расположен на Фондамента-Санта-Лючия как вторженец недавнего времени, к нему сбегаются черные линии, рельсы, протянутые с материка через лагуну к аккуратно вычерченным светло-коричневым перронам, куда выкатывают из вагонов чемоданы на колесиках. И рядом со всем этим — церковь, так долго обойденная моим вниманием, Санта-Мария-ди-Назарет, к которой относится монастырь Босоногих кармелитов, судя по такому названию, есть, наверно, и Обутые кармелиты, и они действительно существуют. Здесь монастырь Скальци, как местные называют босоногих кармелитского ордена. В романских и готических церквах я обыкновенно, как и положено, твердо стою на земле, но в барочной церкви вроде этой мне хочется иметь крылья, просто чтобы облететь помещение, а затем этаким исполинским колибри зависнуть у главного алтаря, чтобы получше рассмотреть витые колонны из красного французского мрамора, потом медленно скользнуть взглядом вверх, с возможно более близкого расстояния насладиться пышной пеной льдисто-белого мрамора коринфских капителей и устремиться туда, где упорядоченная умопомрачительность барокко взлетает ввысь к венцу и куполу предельной роскоши. Как далеко все это от простоты романского стиля или холодной суровости протестантских нидерландских церквей. Роскошь, излишество, великолепие, словно и Бог здесь совершенно другой, Бог, который упивался тем, как мрамор и золото удается подчинить геометрическому вихрю, хаосу, коему одновременно присущ порядок. Во время Первой мировой войны австрийская бомба уничтожила написанную в склепе фреску молодого Тьеполо, и я, стало быть, никогда ее не увижу, а позднее, когда я, снова на земле, иду по церкви, мне уже другим способом напоминают о небытии и бренности, ведь в одном из боковых приделов я обнаруживаю гробницу Лудовико Манина, последнего дожа, которому пришлось сдать Венецию Наполеону, конец грезы. Именно это осознаешь, вновь выйдя на улицу, — ты находишься в убогом, позднем финале грезы, на изнанке той ткани, что некогда служила здесь выражением мощи. Этот город в плену собственного прошлого. Ты ностальгически или сам о том не подозревая бродишь в законсервированной археологии исчезнувшей державы, которая покуда еще существует. Что думали об этом учредители кармелитского монастыря, мистики Тереза Авильская и Иоанн Креста, я не знаю. Они стоят меж витых колони главного алтаря, но неподалеку от них стоят и изваяния мифических дохристианских сивилл, известных мне из античности, таинственные пророчицы вроде дельфийской сивиллы, и потому вновь попадаешь в иное время. Я вспоминаю латинский гимн «Dies ilia, dies irae» [61] , который пел или слышал в юности и в котором были слова «teste David cum Sibylla» [62] . Однако Тереза Авильская тоже знала этот гимн, а стало быть, здесь одновременно анахронизм и чудесная синхронность, церковь как калейдоскопическая сказка, где возлежащие на фронтоне фигуры Каина и Авеля разделяют сей треугольник с Адамом и Евой, а равно и с благословляющим Христом. Что думала Тереза? Уютно ли ей среди этого изобилия форм и значений? Вопрос оправдан. Родилась она в самом скудном краю, какой только можно себе представить, на иссушенной равнине Кастильского плоскогорья, учрежденный ею монашеский орден был связан с давними отшельниками, обитавшими на горе Кармель в Святой земле, задолго до XVI века. Эти мужчины жили в одиночестве, целиком посвящая свою жизнь молитве и медитации, пожалуй, они были чужды и собственному времени. Это XII век, в 1226 году орден кармелитов официально становится частью Церкви, они почитают Марию и вдохновляются пророком Илией, здесь сходится все, в том числе обретают смысл странные слова «обутые» и «босоногие», они никогда не означают голых ног, просто ноги в сандалиях или без оных. Когда после крестовых походов монахи были изгнаны из тех краев, что еще назывались тогда Святой землей, и вынуждены покинуть свои уничтоженные монастыри в Азии, а папа решил, что в Европе им более нельзя жить отшельниками, но можно стать нищенствующим орденом, Тереза Авильская основала маленький монастырь. Женщина основывает мужской монастырь, в это веришь, только увидев картину Веласкеса, где художник запечатлел Терезу Авильскую в минуту инспирации. Как и Августин у Карпаччо, она держит в поднятой руке стило, свет на ее лице исходит от голубя в золотистом облаке, испускающего луч света, тонкий и острый, как стило в ее руке. В XX веке очень трудно проникнуться мистическим восторгом другого человека, это очень испанский портрет очень испанской женщины, однако на картине зрима вдохновенность и покуда можно прочитать, что она написала, они долги и многотрудны, страстные поиски Бога, и лично для меня не имеет значения, как позднейшая эпоха пытается осмыслить почти эротический мистический восторг, для той, о ком идет речь, это была реальность, точно так же, как и для Хадевейх. Не так давно я видел старый испанский фильм о Терезе, и, хотя мистику экранизировать трудно, я не забыл медлительные образы, фургоны, ползущие в хорошо знакомом мне пейзаже, звук конских копыт, бесконечную пустоту, в которой маленький караван двигается по равнине, — такие места одолеваешь в многочасовых странствиях, размышляя о своем месте в мире. В паланкине безмолвная монахиня в черно-белой рясе, лицо болезненно искажено загадочной болезнью, затем то же белое лицо в недвижности мнимой смерти, что последует после странствия и продлится невероятно долго, живая покойница. Следующие эпизоды фильма показывают женщину, которая побывала там, куда никто не мог ей сопутствовать, и вот вернулась. Цель фильма заключалась в том, чтобы мы уяснили себе, в какое время жила эта дочь мелких сельских дворян, ведших происхождение от обращенных евреев, как бедна была Испания конкистадоров и как смутно и мятежно было то время. Из-за золота, которое колонисты доставляли из колоний в Испанию, деньги невероятно обесценились, страна воевала с северными протестантами, дворянство обеднело, сельское хозяйство пришло в запустение и никаких доходов не приносило, в фильме аристократические дома похожи на мрачные помещения, где люди бродят со свечами, и в этом мире экстремальных характеров Тереза пишет книги и на пути к внезапному великому озарению составляет устав. Новый орден должен быть созерцательным, жизнь надлежит целиком посвятить поискам Бога как единственной реальности, путь к ней слагается из четко определенных этапов и ведет к Внутреннему замку, — слова и понятия из иной эпохи, которая по сей день витает в Интернете для тех, кто ее ищет. Церковь и монастырь Босоногих в Венеции — всего лишь отдаленное ее эхо, уцелевшая во времени мысль, укрепившаяся невероятно далеко от беспощадного испанского ландшафта в духовном ландшафте Контрреформации и позднейшей роскоши итальянского барокко. Помимо Терезы экстатических видений, была и другая Тереза, женщина, мыслящая весьма логично, практичная, она хорошо понимала, что некогда существовавшую конгрегацию одиноко живущих искателей Бога на горе Кармель необходимо преобразовать в соответствии с новым временем. Иссушенная испанская земля ее родных мест, страстная проза, какую она писала, барокко, переменившее ее аскезу в архитектурную противоположность, — пусть эти загадки решает позднейший посетитель.
61
Тот день, день гнева (лат.).
62
Свидетелями Давид с Сивиллой (лат.).