Венеция: Лев, город и вода
Шрифт:
Пожалуй, Рескин неспроста называл этих двух женщин Карпаччо «Куртизанки». Женщины легкого поведения (из благоприличного общества), как сообщает мой французский словарь на случай, если я еще сомневаюсь. Почему Рескин полагал, что это шлюхи довольно высокого пошиба? Одежда у обеих венецианская, богатая, прически изысканные, украшений не слишком много, но они есть. У одной — роскошное декольте, но ведь это не редкость. Чем руководился Рескин? Собственной викторианской чопорностью? По легенде, он видел столько обнаженных фигур из полированного мрамора, что до смерти перепугался, когда в брачную ночь увидел волосы на лобке жены. Но я скорее склонен думать, что все дело в двух других вещах, изображенных на этой волшебной картине. Обе женщины глядят прямо вперед, отвернувшись от зрителя, глядят пустым взглядом, собственно в никуда. И хотя кое-что происходит, чудится, будто ничто не двигается, чудится, будто они ждут, а зачастую это — занятие продолжительное, не чуждое куртизанкам.
Что же мы, собственно, видим? Двух голубей, двух собак, вроде бы лапы одной их двух или лапы третьей, незримой. Женщина с декольте держит в правой руке длинную тонкую трость, в которую самая крупная собака вонзила острые зубы. Законы перспективы не сообщают мне, той же ли собаке принадлежат передние лапы, какие я вижу в левом нижнем углу картины, причем одна лежит на развернутой записке, которую я прочитать не могу: судя по цвету шерсти, думаю, да. В левой руке женщина держит тонкую лапку маленькой,
Эта картина [33] выставлена в Музее Коррер, и, если случится молча постоять перед нею подольше, там, у женщин, словно бы тоже станет тихо. Согласно позднейшим теориям, женщины ждут возвращения мужей с охоты, однако загадку тишины это не разрешает. Одежда и объекты относят картину к определенному времени, но пустота взглядов и наглая враждебность маленькой собачонки отзывают моим собственным временем. Собачонка слишком много знает, и мы с ней знакомы.
33
Название картины — «Две венецианки».
Город, покинутый мною несколько недель назад, стал бумажным. Я уехал, а в Музее Коррер наконец-то открылась большая выставка Гварди. При жизни Франческо Гварди приходилось всегда уступать первенство Каналетто, хотя он, конечно, знал, что его картины лучше, ведь у него город жил, он вызволил дворцы из неподвижности, в которой их навеки запечатлел второй художник, и вода у него дышала, и было слышно, как на судах перекликаются матросы, и облака у него были личностями, которые так двигались над водой и над городом, что хотелось дать им имена. Один из друзей, знакомый с моими увлечениями, прислал мне номер газеты «Пайс» и страницу «Нью-Йорк таймс», посвященные этой выставке. Так что я опять немножко в Венеции.
Черно-белые изображения на зернистой газетной бумаге — такими картины видеть не стоит, они в плену неисцелимой серости, но я все равно чую краски памятью и ностальгией. На единственном известном портрете худой и слегка прозрачный живописец стоит с кистью в руке, будто стремясь что-то доказать, на палитре краски — белые и темные полосы, женственные руки, светлые глаза, которые хранят все, что видели. Город, город и еще раз город, текучий город воды и лодок, каменный город дворцов, а вдобавок все, что происходило в замкнутых стенах, город в городе, ярмарка тщеславия в Ридотта [34] , вихрь изысканности и похоти вокруг игорных столов, слабый запах тлена, предвестье медленного конца. Его картины вернулись домой, видит Бог, как они тосковали по городу, где Гварди, неизменно в тени Каналетто, когда-то пытался продать их на площади Сан-Марко. Со всего света они слетелись в Коррер, четыре десятка музеев и фондов отпустили их на несколько месяцев, невмоготу ждать, пока я увижу их на самом деле. В серости газеты я смотрю на берег Джудекки, где ходил еще совсем недавно, вижу маленький остров, где я жил, на грани света и тени, далекий призрачный край, где я мог быть одним из призраков, населяющих картины Гварди. С его времен этот город почти не изменился, и оттого кажется, будто на его картинах минувшее время упразднено. Я уже не там, где нахожусь, и все же там, я стал человеком из красок и хожу там в Сегодня 1760 года, когда он написал меня, человека в странной одежде, сидящего на ступеньках перед церковью, мимо которой я пройду спустя два столетия, нидерландец в Светлейшей республике.
34
Ридотто — крыло венецианской церкви Сан-Моизе, где в 1638 г. было открыто государственное игорное заведение, первое казино в Западной Европе.
Отсутствовал и опять вернулся. Время года то же, но все чуть темнее, серее, холоднее. Сейчас я живу уже не на островке, а в городе, и перспектива меняется. Звуки иные, ночные шаги, утренние голоса, проникающие в сон и полудрему, влекущие в мир.
Гостиница маленькая, номер маленький, уютный. Чтобы читать ночью, приходится класть старомодный ночник на бок» иначе книгу не осветить. Я читаю о дожах, чьи гробницы увижу во Фрари и в Джованни-э-Паоло [35] . В церквах они покоятся в саркофагах высоко на стенах, будто хотели уйти от мира людей и спешили попасть на небеса. Я навещал их в минувшие годы и спрашивал себя, хотел бы я вот так веками спать посреди церковной стены, со странным подобием фригийского колпака на голове, сплетя каменные руки, отринув власть и интриги, в окружении символов добродетелей или атрибутов войны, каким-то беспомощным образом все еще могущественным, но только как мертвый, окаменевший парадокс. Моя гостиница расположена напротив церкви Санта-Мария-дель-Джильо, которую здесь также называют Дзобениго, мой номер — прямо напротив ее фронтона, но приехал я вечером и слова портье о прекрасном виде из окна лишь принял к сведению, неблагодарно, поскольку воды поблизости нет. Вид в Венеции — всегда вода, наверно, думал я, а что я неправ, стало ясно в тот же миг, когда, раздвинув шторы, я открыл ставни, ведь с третьего этажа мне предстал фасад Джильо — мужчины в париках, немыслимых размеров ангелы, аллегорические фигуры, полководцы, морские сражения, планы городов, человеческие или божественные существа разной величины, фронтоны, карнизы, дуги сводов, фризы, пилястры, оконные проемы, балки, путти, бесконечная картина, занимавшая меня три утра кряду. Раньше я никогда прямо с постели не вступал в связь с фасадом, но что тут поделаешь. Едва открыв глаза и ставни, я вижу внизу маленькую площадь, газетный киоск, прохожих на пути к вапоретто. Маленькая экскурсия моих глаз фасаду совершенно не по вкусу, он не только требует от меня полного внимания, но еще и внимания иного характера, ведь я больше никогда не смогу общаться с ним так близко, на уровне глаз, только вот с чего начать? В первый день были близнецы. Вам когда-нибудь доводилось видеть с постели каменных близнецов? Они расположены слева, прямо у моего окна, и так похожи друг на друга, что просто не могут не быть близнецами, полуголые мужчины, левый придерживает одной рукой широкую набедренную повязку, которая явно протянута у него за спиной, поскольку и в другой руке тоже ее край. Оба глядят серьезно, им лет по сорок пять, у обоих крепкие возрожденческие тела, уже близкие к барокко, на головах они, будто перышки, несут дорические капители, по-моему, капители из песчаника, но, возможно, и из гипса, прикидывающегося мрамором. Мужчина справа тоже держит в левой руке ткань, которая служит фоном для герба с двуглавым орлом, но чем больше я всматриваюсь, тем больше все это смахивает на крайне изощренный экзамен для студента архитектуры, который обязан знать названия всех деталей и для которого не секрет слова вроде «выпуски», «главный каркас», «фронтон», «розетка», «архивольт». Все в этом мире имеет название, начиная с плотоядных растений и мельчайших пауков и кончая вымершими скелетами незапамятной древности и картушами на фронтоне передо мною, должны же мы в конце концов знать, о чем идет речь, пусть даже загадок от этого меньше не становится. Мне совершенно ясно, что пора вставать, хотя бы затем, чтобы вернуть безумный вид за окном к человеческому масштабу, только вот я не знаю, удастся ли. Вдобавок тут еще и надменный мужчина посредине фронтона, в штанах с буфами и с чем-то вроде маршальского жезла, в чашей расширяющемся вверх головном уборе поверх пышных локонов парика, ну как ему вообще сойтись с одной из гигантских женских фигур на самом верху, если даже он захочет? Их размеры не соответствуют друг другу, при всей своей надменности он утонет в их гипсовых объятиях. И как насчет моего собственного размера? Только стоя на улице, когда фронтон надо мной, я могу попытаться оценить его. Четверо каменных мужчин стоят тогда более-менее против меня, но все же достаточно высоко, чтобы смотреть на меня сверху вниз. Парики, одежды, чуть развеваемые ветром, которого сегодня нет, над головами атрибуты учености, могущества, богатства, статуса. Без сомнения, они люди видные, мысленно произнеся это слово, я впервые осознаю его подлинное значение. Они достойны уважения, достойны быть на виду, они это знали, и их современники знали, а коль скоро хочешь, чтобы и человечество в будущем тоже знало, то строишь церковь. Братья Барбаро: Джованнио Мария, Марино, Франческо и Карло. Одинокий брат посредине фронтона — Антонио (1627–1678), прокуратор Крита, капитан Залива и proweditore [36] критской Кандии. Раз ты Барбаро, то властвуешь и три века спустя, победоносные морские сражения с турками и двумерные планы городов, какими ты управлял, изображены вокруг тебя, а твои братья с их титулами у твоих ног, на уровне улицы. Один из братьев или сыновей — даже изваянный в камне — что-то читает, там времени не теряют.
35
Имеются в виду церкви Санта-Мария-Глориоза-деи-Фрари и Санти-Джованни-э-Паоло.
36
Губернатор (ит.).
От гостиничного портье я получаю книжечку о церкви, но она не продается, я могу лишь быстро ее перелистать. Фронтон создан по проекту Джузеппе Сарди, карты представляют Рим, Падую, Корфу, Кандию, которая ныне зовется Ираклион, война на море изображена в виде адмиральских флагманов с полной оснасткой и галеонов, бурных валов и гребцов с длинными веслами, отчего весь фронтон превращается в замедленный фильм. Когда я ищу в Интернете семейство Барбаро, я наталкиваюсь на них во все века, вплоть до Николазы, которая в 1470 году сочеталась браком с Баязидом II, султаном Оттоманской империи. Восток в Венеции всегда был недалеко.
В «Гадзеттино» читаю, что завтра около 11 часов вода может подняться до 1 м 30 см, объявлено опасное положение, все только о том и говорят. Повсюду уже приготовили настилы, но я-то знаю, что в это время буду с чемоданами топать по воде на Калле-дель-Трагетто. Часов в шесть раздается сирена, этот звук всегда напоминает мне о войне, избавиться от этого невозможно, а уж от здешней сирены тем паче, она сулит беду, опасность и кричит, что нынче ночью подойдут гунны. Внезапно вновь осознаешь, что этот город окружен водой и связан с остальным миром лишь узким мостом, ты здесь словно на корабле, который может пойти ко дну. Я открываю ставни, кромешная тьма, теперь сирена воет прямо в комнате, потом хнычет, и настает тишина, в которой слышишь все, чего нет. Затем возникает другой звук, странная, повторяющаяся мелодия, загадочный механический напев, который от фронтона Джильо рикошетом бросает ко мне, будто эта гармоничная мелодия стремится опротестовать или отвергнуть грядущую беду, но безуспешно. Загадочность этого звука, беспрестанный навязчивый повтор лишь нагнетают угрозу, но вот все смолкает, и городом вновь завладевает тишина без голосов и шагов. Через несколько часов, когда просыпаюсь и открываю окно, я вижу, что Антонио Барбаро не переменил позу и что Слава и главные Добродетели по-прежнему недвижно сидят на полукружье, образующем верхний край фронтона, Слава, Добродетель и Мудрость не сошли со своих мест, мир в порядке. Газетный киоск открыт, воды нигде не видно, луна, приливы, отливы и вода напомнили городу о его уязвимости, завтра «Гадзеттино» напишет, что тревога оказалась ложной, до следующего раза.
Этот урок я извлек для себя в Берлине, когда еще существовала Стена. Если наружу не выйти, ищешь даль внутри, в незнакомых районах, незнакомых парках, на невзрачных площадях, во внутренних дворах с большими мусорными контейнерами и обшарпанными стенами. Потому-то в Венеции я наведываюсь в пустынные районы города, в узкие улочки по соседству с церковью Сан-Джоббе, в переулки вокруг Салиццада-Стретта или Сан-Джузеппе-де-Кастелло либо, как сейчас, на другом конце Джудекки. Делать мне там нечего, но как раз так и надо. Я отринул великолепие города и с ощущением, что могу без цели бродить по свободной ничейной земле, прошел по набережным Фондамента-Сант-Эуфемия и Фондамента-Сан-Бьяджо, потом заплутал и вернулся по собственным следам, то и дело выхожу к воде, ни души не вижу, слегка моросит, деревьев нет, и все же слышен легкий шелест. Откуда он берется? Я замираю, слышу, как вдали проплывает катер, жду, пока опять станет тихо, чтобы вновь услышать этот звук. Почти не замечая, куда иду, выбрался к узенькому каналу, возможно Рио-Морто, и по-прежнему слышу этот звук, шелест, движение множества легких предметов, почти шепот, но не человеческий, шорох бумаги, газеты на ветру, только вот ветра нет. Возле узкой набережной — по-настоящему ее и набережной назвать нельзя — причалена лодка, накрытая черной парусиной. Теперь я точно знаю, звук идет оттуда, останавливаясь, я отчетливо его слышу, сиплое шуршание, тихое шипение, но что это? Удостоверившись, что никто меня не видит, я приподнимаю парусину и раскрываю секрет: многие сотни маленьких черных крабов ползают друг по дружке, цепляясь лапками за хрупкие панцири ближайших соседей, черная, слегка поблескивающая масса под цвет ила, рыбацкий улов из черной воды лагуны копошится, отирается друг о друга, цепкими лапками ищет выход друг под другом и поверх друг друга, венецианская мелодия тысяч крабов, напев из Стикса.
Книге, что лежит у меня на столе, сотня лет. Большая, страницы чуть пожелтели и испещрены тем, что антиквары называют taches de rousseur [37] , вот так же печеночные пятна, как на моих руках, в Твенте зовут кладбищенскими цветочками. Это книга моего героя Луи Куперуса, вместе с Мультатули он — один из великих, еще укорененных в XIX веке, великий романист, а вдобавок мастер потрясающих путевых заметок. На переплете мотивы в стиле европейского модерна, цветы и диковинные существа, парящие вокруг центра с названием: «Из белых городов под синим небом». Манера письма маньеристская, чуть старомодная, назидательная, но все равно вполне читаемая, манера времен моего детства и юности, я имею в виду, что читал Куперуса еще тогда, его книги об Индии и о Японии уносили меня в те дали, о которых я мечтал, он путешествовал неторопливо, так же и писал, точки в конце фразы были местом, оставленным для фантазии читателя. Первая глава в его книге повествует о Венеции, и только что написанное мной буквально там подтверждается:
37
Веснушки