Венгерские рассказы
Шрифт:
Так и есть, это наш знакомый, Мориамэ Бенони, белга-бачи, старик из Брюсселя. Выронив «авоську», он принимается меня обнимать.
— Олала! Как я рад, как я рад! Вы даже представить себе не можете. О-о-о! Дорогие мои друзья! Это замечательно! Я думал, что вас никогда больше не увижу.
Он утирает слезы. Сильно изменился наш бедный старик! Макинтош висит на нем, шарфик и кашне обвивают жилистую, тоненькую шею. Густая щетина покрывает впалые, пожелтевшие щеки. Серо-зеленые глаза выцвели, в них появилось какое-то странное выражение.
— Вы здесь! — лепечет он, захлебываясь от радости. — Это прекрасно! Я не ждал вас. Я думал, что вы уже не вернетесь. Олала! Ну, пойдемте ко мне.
Нагибаясь вперед, он заглядывает мне в глаза, непрестанно улыбается и безумолку, без всякой связи говорит. Мой переводчик напоминает ему о забытой им «авоське», и он бегом
В «авоське» хлеб, картофель, бутылка с молоком, другая, кажется, с вином. И еще что-то завернутое в газету.
— Это мне дали ваши солдаты, там, у вокзала, — радостно сообщает Бенони. — Я ходил смотреть, что стало с домом моего зятя, у которого я жил. Дом, уй-уй, совершенно разбит. Немцы в нем устроили свою оборону. Но мне наплевать, что он разбит. Зато там осталось два их орудия и еще масса не знаю чего… А это, — с грустью кивает он на развалины, — это очень жаль. Я полюбил этот город… Двенадцать лет я здесь живу. Тут много хорошей старины. Помню, и вас она заинтересовала… Проклятые! Зачем они еще раз приходили? Они почти всех жителей угнали с собой и всех моих родных. Я остался одиноким…
Бенони отворачивается, скрывая от нас слезы. Он машинально поворачивает в переулок, кривой и узкий. Я с трудом узнаю Лакатош-утца. Она завалена обломками зданий. Не поднимая глаз, старик проходит мимо дома витезя, где мы вместе провели с ним один вечер в первый наш приезд. Сейчас этот дом разрушен.
— Они угнали мою дочь и зятя с семьей, и моего знакомого, управителя почты. Отличный был человек. Боже мой, я теперь совсем один, один… Епископ Швой Лайош не хотел уезжать из монастыря. С какой стати, подумайте! Так они его связали и бросили в машину! Они утащили и бургомистра, доктора Кеньереш Яноша, который, помните, так славно работал с вашим комендантом. Почти никого не осталось. Тысяч пятнадцать народу забрали с собой, не меньше. Видите, город совершенно пустой. Меня тоже хотели увезти. Подумайте, увезти — куда?! Меня, бельгийца?!
Бенони стучит себя в грудь, попрежнему украшенную черно-желто-красной бахромой, и вдруг застывает с поднятым кулаком. Мы в сквере, где возвышается обелиск с летающим ангелом и изображением секешфехерварского епископа Оттокара. Расширенными глазами Бенони смотрит на яркую зелень газонов, на платаны, распустившие свои клейкие, пахучие почки, на желтеющие нежные цветы, которые в Венгрии носят поэтическое название — «Золотой дождик».
— Я скажу вам, что тут было, — чуть слышно говорит он. — В этом сквере немцы расстреливали. Я сам не видел, я только слышал: тра-та-та, тра-та-та! Говорят, они захватили в плен около двухсот русских солдат… Когда я через день тайком пришел сюда, снег был темный от крови… Теперь смотрите, какая травка! Кровь-то в этой травке, и мне еще кажется, что она в воздухе и в запахе этих цветов. Боже ты мой!..
Лицо Бенони морщится, словно от невыносимой боли.
— Да! — спохватывается он. — Что же это я вас держу на улице… Вы мои гости, идемте ко мне!..
Быстро семеня, он увлекает нас в какой-то дворик, заваленный битым кирпичом, и подводит к пробоине в стене полуподвала.
— Вы знаете, что это за брешь! Олала! Вот послушайте. Я вам расскажу забавную историю. — Стянув на затылок берет, Бенони хитро подмигивает: — Тут в подвале жило нас несколько семей, а на первом этаже были эсэсовцы. Когда русские начали свои артиллерийские обстрелы — это было, я вам доложу, не шутка; Бенони сам, уй-уй, как боялся! — господам из команды СС сразу не понравилось их помещение. Они залезли в подвал, а нам уступили свое место наверху. Конечно, им своя жизнь дороже. Ну, прекрасно. Слушайте, что было дальше. В пятницу на прошлой неделе опять открылся страшный огонь. Около пяти часов вечера снаряд — брумм! — точно вот сюда. Двоих швабов уложило, многих поранило. Остальные смотались в монастырь Зирц. А туда русские не стреляли. Ни-ни! Или вот еще случай: летели по небу какие-то баллоны на парашютах. Немцы и давай их сбивать из зениток. А в тех баллонах листовки их собственные. Хо-хо! Ну и физиономии у них были! Читают: «Вы окружены, деваться вам некуда». Хо-хо! Не русским, а им самим деваться было, действительно, некуда! Содом и Гоморра! Да, но что же мы тут стоим? Залезайте ко мне, дорогие мои друзья!
Лезем прямо на четвертую ступеньку лестницы, так как первые три обрушились; попадаем в комнатку без окон и дверей. В углу железная кровать, рядом столик. Бенони сдувает с него известковую пыль и ставит бутылку с вином.
— Постойте! А-я-яй! — он трет себе лоб. — Как это они мне сказали?
Бенони вскакивает и, приняв гордую позу, повторяет:
— Двенадцать лет! Но до сих пор не пойму некоторых венгров: что они за люди?! Знаете ли вы, что на Рацутца какая-то сволочь стреляла из окна по вашим солдатам, когда они уходили из города? А одного раненого облили кипятком. А теперь они вам будут улыбаться! Олала! Ну, за ваше здоровье!
Закрыв глаза, Бенони залпом пьет, затем опять трет себе лоб, силясь еще что-то вспомнить.
— Ах, да… Да, мои дорогие друзья. Прекрасно, что вы здесь. Олала! Венгрия теперь — это Рим времен упадка. — Он стучит по столу. — Содом и Гоморра! Ну и отлично. Отлично, чорт возьми! Больше им не удается финтить! Это я, Мориамэ Бенони, вам говорю. Ни-ни! Не удастся! Но вы уезжаете! Неужели не останетесь? Ах, да, вам нужно в Вену. Вена большой город, там прекрасные окрестности. Венский лес! Могилы Штрауса, Брамса, Бетховена! Шенбрунский парк, где стоят дивные статуи в нишах из зелени. Видите, я и про Вену кое-что знаю. Я мог бы туда поехать с вами. Все равно я теперь одинокий. Но вы меня не возьмете с собой, я знаю. Стар! Зачем брать, на себя лишнюю обузу! Неужели завтра уезжаете? Так скоро? Олала! Но это ужасно! — плачет Бенони. — Неужели не можете задержаться хотя бы на короткое время? Мне так хорошо с вами…
ПРОЩАЙ, ДУНАЙ!
Человека всегда тянет к тем местам, где он рос и любил, а особенно к тем, за которые сражался.
Мы уходим дальше. Волны реки, воспетой в «Песне о Нибелунгах», уже нашептывают нам сказки Венского леса…
Но многих дорогих, милых сердцу друзей нет с нами. Они лежат в этой далекой от отечества, далекой земле.
Сегодня, прощаясь с Венгрией, я снова посетил места, где за нее пролилась первая кровь русских людей и где вечно будут смотреть в воды Дуная памятники, воздвигнутые на крутом берегу в честь их славных дел.
Спокойно катит Дунай у Дунафельдвара свои зеленовато-мутные волны.
Левый низкий берег затоплен разливом. Темные коренастые вербы с дымчато-лиловыми пучками веток торчат из воды. А кусты на подсохших кручах уже пахнут летом. То там, то тут подает свой голос птица. Речной ворон-баклан, высматривая рыбу, тяжело машет крыльями над самой водой. С протяжным свистом орудует в терновнике, склевывая уцелевшие ягоды, пухлявый яркокрасный снегирь, а поодаль примостилась скромная самка в блестящей черной шапочке; она неторопливо разбивает сильным клювом косточки, доставая из них вкусные ядра. Чубатая, с зеленым отливом, пигалица, напуганная соколом, мчится в густой тростник.
Раньше я не замечал в этих местах птичьей жизни; теперь она мне бросилась в глаза…
Старый венгерец, скинув овчинный полушубок, конопатит свой челн. Светловолосая девочка, ростом чуть повыше лодки, по круче скатилась к нему с узелком. Старик садится на поваленное дерево и с молитвенным выражением на лице принимается за еду. Внучка бродит по берегу, спугивает снегирей, и те перелетают на дальний куст, а она, вытянув ручонки, с громким смехом бежит за ними, хочет их поймать…
Такое безмятежное спокойствие разлито во всем, что кажется, горделивый памятник русской славы стоит тут уже много лет.