Венгерский набоб
Шрифт:
Увидев входящего к нему Майера, Бордачи снял очки, положил в раскрытые акты – заметить, где остановился, и зычным кучерским басом вскричал, сопровождая свой вопрос кабацкими кивками и подмигиваньем:
– Ну что там еще, друг Майер?
Тот обрадовался обращенью «друг», хотя было оно у асессора обычнейшим присловьем, – называл он так и помощника своего, и гайдука, и тяжущиеся стороны, особенно когда бранил их.
С апломбом изложил Майер все происшедшее и присел даже, не дожидаясь приглашения, совсем как в былые времена, когда они были сослуживцами.
Говоря, он не имел обыкновения глядеть
– Ну и зачем вы мне все это рассказываете?
У Майера кровь застыла в жилах, он не знал, что сказать, только губы его беззвучно шевелились, как у качающейся гипсовой фигурки.
– А?! – рявкнул его благородие г-н Бордачи еще оглушительней, вплотную подступив к несчастному клиенту и выкатывая устрашающе глаза.
Бедняга вскочил испуганно со стула, на который уселся без приглашения.
– Я, осмелюсь доложить, совета пришел попросить и… и заступничества, – пролепетал он, чуть не плача.
– Что такое?! Так вы полагаете, что я еще заступаться намерен за вас? – заорал асессор, будто глухому.
– Я думал, что давняя та симпатия, кою вы, ваша милость, изволили некогда питать к дому моему… – пробормотал злополучный отец.
– Что? – перебил его Бордачи. – К дому вашему? Тогда еще он приличным домом был, а сейчас Содом и Гоморра ваш дом, на все четыре стороны распахнутый, любой лоботряс заходи. Вы дочек своих четырех с адским пеклом сговорили, всем честным людям в поношение, вы – юношества городского развратитель, чье имя всюду поминается в стране, где только есть беспутные сыновья и беспутные отцы!
Тут Майер залился слезами, твердя, что он-де ничего не знал.
– Какими дочерьми благословил вас господь, а вы опозорили их на весь свет. Невинность, любовь, спасенье души пустили в оборот, продавать стали, с торгов сбывать тем, кто побольше предложит; делать глазки на улице обучили их – прохожих завлекать; смеяться, улыбаться, нежные чувства изображать к людям, которых они и видят-то первый раз; как врать получше, денежки чтобы повыманить у них!
Бедняга Майер, запинаясь от рыданий, пробормотал, что думать не думал такого никогда.
– И вот еще одна дочка осталась у вас, последняя, самая милая, самая красивая. Когда я к вам еще ходил, она совсем крошкой была, и все особенно любили ее, с колен не спускали. Помните или забыли уже? И ее тоже теперь хотите продать? И злитесь, артачитесь, отбиваетесь всеми правдами и неправдами, когда особа достойная и уважаемая хочет спасти ребенка, невинность ее оградить от растлителей, душу и сердце вырвать из лап наглых, никчемных развратников, шатунов этих праздных, модников-свистунов, фертиков набекрень, чтобы не увяла, несчастной и презираемой не стала при жизни, проклятой и покинутой на смертном одре, добычей страха и ужаса, геенны огненной там, за гробом! И вы ершитесь еще? Ну конечно; ведь вас сокровища хотят лишить, которое за большие деньги продать можно, заранее небось и прикинули уже: такую-то, мол, и такую-то цепу запрошу. Что, не так?
У Майера от смятения и страха зуб на зуб не попадал.
– Вот что я вам скажу, ежели вы еще способны внять доброму совету, –
– Куда? – вскинулся в испуге Майер.
Асессор замолчал от неожиданности, но тотчас нашелся.
– Куда? Если с вашего ведома все это у вас творится, в исправительный дом, вот куда, а без вашего ведома – так в сумасшедший!
С Майера было довольно. Он поклонился и пошел. Входную дверь еле нашарил, на улицу вывалился, пошатываясь. «Эка, успел нагрузиться!» – пересмеивались зеваки.
Итак, уже посторонние ему говорят, что он человек непорядочный, от чужих доводится услышать, что его клянут, высмеивают, презирают, сводником честят, который дочерьми своими торгует; что дом его вертепом, местом развращения юношества слывет.
А он-то думал, что лучше его на свете нет, что дом его всеми уважаем и почитаем, что его дружбы домогаются наперебой. Пришло даже на ум, пристойно ли теперь самому переступать этот порог.
С горя он и не заметил, как ноги сами принесли его к маломлигетскому [183] озеру. «Какое красивое озеро, – подумалось ему, – и сколько мерзких девчонок можно было бы в нем утопить – и самому туда же, следом за ними!»
Он поворотил обратно и поспешил домой.
А там все пересуды, да жалобы, да сокрушенья по поводу Терезиного требованья.
183
Mаломлигет – юго-восточная окраина Пожони.
Младшая сестра переходила из одних объятий в другие; ее прижимали к себе, целовали, будто оберегая от страшного несчастья.
– Фанничка, бедняжка! Тяжеленько придется тебе у Терезы. У нас служанке и той легче.
– Чудесные деньки тебя там ждут: шить да вязать, а вечером «Часы благочестия» [184] тетушке читать на сон грядущий.
– Представляю, как чернить нас будет, пока ты совсем от нас не отдалишься, глядеть даже не захочешь!
– Ах, бедная, она ведь еще и поколачивать тебя вздумает, старая карга!
184
«Часы благочестия» (полное название: «Часы благочестия истинному христианству во споспешествование», 1828–1830) – известное в свое время в Венгрии душеспасительное чтение.
– Бедняжечка Фанни!
– Бедная моя деточка!
– Бедная сестричка!
Совсем этими причитаньями ребенка растревожили и сошлись наконец на том, что Фанни, буде отец и взаправду порешит тетке ее отдать, скажет: «Не хочу», а остальные поддержат.
Тут как раз на лестнице послышались его шаги.
Прямо в шляпе вошел он в комнату: в таких домах, как этот, шапок не снимают.
Он знал, что все смотрят на него. И что лицо у него слишком расстроенное, чтобы их напугать.