Вера в горниле Сомнений. Православие и русская литература в XVII-XX вв.
Шрифт:
А то зерно, которое зримо начинает прорастать в его сознании, несло в себе стремление к отвержению "веры и таинственности", то есть религиозных догматов. Вот с какой изначальной (и скорее бессознательною) установкой приступает Толстой к испытанию Православия.
И вот парадокс: критерием истинного познания он избирает не веру, но разум, в истинности выводов которого он не сомневается, хотя и признаёт его ограниченность: "…я хочу, чтобы всё то, что необъяснимо, было таково не потому, что требования моего ума неправильны (они правильны, и вне их я ничего понять не могу), но потому, что я вижу пределы моего ума. Я хочу понять так, чтобы всякое необъяснимое положение представлялось
Интересно, что в январе 1878 года, то есть как раз в период работы над «Исповедью», Толстой писал Страхову как раз по поводу религиозных исканий: "Я ищу ответа на вопросы, по существу своему высшие разума, и требую, чтобы они выражены были словами, орудием разума, и потом удивляюсь, что форма ответов не удовлетворяет разуму…Ответы спрашиваются не на вопросы разума, а на вопросы другие. Я называю их вопросами сердца. На эти вопросы с тех пор, как существует род человеческий, отвечают люди не словом, орудием разума, частью проявления жизни, а всею жизнью, действиями, из которых слово есть одна только часть". Сам же себе всё объяснил — и объяснением пренебрёг.
И уже долго спустя Толстой признался однажды Горькому (воспоминание относится к 1901 году): "Кто научился размышлять, тому трудно веровать, а жить в Боге можно только верой".
Мудрец сказал: "Если допустить, что жизнь человеческая может управляться разумом, — то уничтожается возможность жизни". Кто этот мудрец? Лев Толстой.
6
Вопрос, который постоянно преследует всякого, кто пытается понять содержание веры Толстого, то есть прежде всего уяснение того смысла, какой он вкладывает в часто произносимое им слово Бог, — преследует, но всё никак не может быть прояснён и ускользает от окончательного ответа, — вопрос этот как будто близок к разрешению в толстовской "Критике догматического богословия" (1881), в грандиозном труде, предпринятом им ради рационального испытания православной веры, становившейся всё более чуждой его душе.
Обобщая богословские суждения Толстого, можно утверждать: Бог определяется им прежде всего через отрицание всех тех свойств, какие раскрываются в православном вероучении. У Толстого — своё понимание Бога, и оно, как он сам в том признаётся с самого начала, существовало в нём и прежде. Он изначально склонен считать свои понятия точкой отсчёта в исследовании Православия. И, как это вновь обнаруживается в его "Критике…", — своё непонимание вероучения он возводит в абсолют.
"Эту точку зрения, — отмечает И.А. Ильин, — можно назвать аутизмом (аутос по-гречески значит сам), т. е. замыканием в рамках самого себя, суждением о других людях и вещах с точки зрения собственного разумения, т. е. субъективистская беспредметность в созерцании и оценке.
Толстой — аутист: в мировоззрении, культуре, философии, созерцании, оценках. В этом аутизме суть его доктрины".
Толстой подверг критике и отрицанию Символ Веры, Катехизис святителя Филарета, Послание восточных патриархов, Догматическое Богословие митрополита Макария. И всё то, что стоит за этими трудами.
Прежде всего, нужно вновь вспомнить его начальную установку: освобождение христианства от веры и таинственности (то есть, по сути, — от догматов веры). Толстой заранее настроил себя на отвержение догматической глубины христианства. Поэтому он был обречён на вознесение позитивистского рассудка над верой в постижении догматов.
Нужно вспомнить также, что Толстой изначально видел цель религии в доставлении человеку не небесного, но земного блаженства, то есть хотел превратить её скорее в социальное, социально-нравственное учение, нежели в религию. В том он был не оригинален, и мы в наших странствиях по путям русской литературы и общественной мысли много раз наталкивались на ту же идею у разных мыслителей. Важно отметить, что если человек помышляет о земном, отвергая небесное, то в религиозных догматах он просто не нуждается, и отвергнуть их — ему необходимо, дабы не отвлекали от «главного» (как он его понимает).
Поэтому Толстому не нужно Воскресение Христово: Христос ему необходим на земле, а не на небе: как один из учителей и наставников в земной премудрости, прежде всего в нравственности, без которой не обойтись при устроении земного блаженства.
Проблема спасения для Толстого и вообще не существовала — это можно утверждать, ибо в истинном своём облике спасение и невозможно вне христианства. А там, где Христос не воскрес, — какое же христианство?
Можно утверждать: бог Толстого чужд идее спасения. И отгадка такого толстовского понимания Бога в том, что Толстой двигался к отрицанию идеи Бога-Творца. Бог для него есть некое непознаваемое начало мира, но не творческое, не творящее начало.
Даже и соглашаясь с чем-то (например с тем, что Бог есть Дух), Толстой находит изложение догматов туманным, непонятным, неприемлемым.
Немалый объём "Критики догматического богословия" заполнен опровержением догмата о Пресвятой Троице. Точнее, отвержением его: ибо этот догмат невозможно опровергнуть, поскольку он недоказуем. Богословие объясняет, но не доказывает троичность Бога. Объяснение можно принять или отвергнуть — тут сказывается прямое действие веры и свободного выбора. Толстой отвергает.
Поэтому неинтересны и все долгие рассуждения Толстого по этому поводу с обильным цитированиями для доказательства нелепости святоотеческих толкований догмата, ибо всё в конце концов сводится к одному и тому же рациональному критерию: "…нельзя верить в то, чего не понимаешь".
Запутавшись во всех догматических суждениях, Толстой под конец в сердцах восклицает: "Да идите вы к отцу своему, диаволу, — вы, взявшие ключи царства небесного, и сами не входящие в него, и другим затворяющие его! Не про Бога вы говорите, а про что-то другое".
Спорить нет смысла: ибо тут даже и не рациональное начало прорвалось, а тёмная эмоция.
Но Толстой, говоря о своей вере, посвящая этому специальные сочинения, излагает не что иное, как собственные догматы, — и мы вправе применить к ним тот же приём критики, какой он обращает против Православия. Когда Толстой постоянно повторяет, что Бог есть любовь, то позволительно спросить, откуда он это взял. По Толстому, тот несколько абстрактный Дух, в которого он верит, наделён свойством любви. Откуда истекает эта любовь? Объяснений нет. Почему же можно говорить о любви? Толстой на подобные вопросы отвечает стереотипно: это чувствует каждый верующий. Почему каждый? Как он сам отрицает абсолютно у всех православных сама возможность веры в Пресвятую Троицу, ни на чём, по сути не основываясь, так же и любой может отрицать веру в эту постулируемую Толстым любовь, ибо она совершенно непонятна рассудку. Да и что есть эта любовь? Свойство Бога? Но сам же Толстой отрицает возможность познавать свойства Бога. Нельзя входить в противоречие с самим собою. А если любовь есть просто иное обозначение Бога, то откуда это взялось? Толстой нигде ничего не объясняет. На апостола Иоанна ссылки недопустимы, поскольку Иоанн Богослов, когда говорит о Боге, всегда имеет в виду Бога-Троицу.