Вера в горниле Сомнений. Православие и русская литература в XVII-XX вв.
Шрифт:
У Толстого — отношение ко Христу — внешнее: как к стороннему моральному проповеднику. Соединение со Христом, жизнь во Христе поэтому и не может мыслиться им, как не может мыслиться, к примеру, «жизнь» в Будде, в Магомете, в Конфуции… и в самом Толстом. А из того следует и бессмысленность и бесполезность жизни в Церкви Христовой, и спасение в ней. И обожение.
Разум тут бессилен, а потребна только вера. "…Человек спасается не Писанием и не учением о вере, а самой живой верой, которая не сводится к уверенности в существовании Бога и к доверию Его учению, а выражается в верности Богу" (М.С. Иванов).
Вот где обретается исток трагедии Толстого.
К отрицанию Божественной природы Христа Толстой был готов изначально — в "Критике догматического богословия" он просто осуществляет
Соединение в Личности Христа Его Божественной природы с человеческой открывает человеку путь к обожению (об этом учил, например, святитель Афанасий Великий). Иное понимание Личности Христа неизбежно заставляет искать и какой-то иной смысл жизни, то есть полностью переосмыслять христианство и по этой причине.
Вот так, упрощая, строит Толстой свою «христологию». Позднее при изложении Евангелия он вполне логично, в соответствии со своими представлениями, отвергает все чудеса Спасителя — и Его Воскресение.
Центральным вопросом всего богословия христианства (и справедливо) Толстой считает вопрос "о Боге Спасителе и особенном отношении Его к роду человеческому". Толстой мыслит спасение как категорию эвдемоническую — в том оригинальность и своеобразие его вероучения. Поэтому, скажем ещё раз, Христос-Спаситель ему не нужен: он нуждается лишь во Христе-учителе, «законодателе». Христос дал некий закон, человек исключительно собственными усилиями следует данному закону и спасается, то есть становится счастлив и спокоен в земной жизни. (О спасении в вечности Толстой говорит всегда весьма неопределённо, но разговор о том впереди.) Иными словами, Толстому ценно и дорого лишь нравственное учение Христа, самодостаточное вне всякой сопряженности с "верою и таинственностью".
Прав Н.Бердяев, утверждавший, что "религия Толстого есть религия самоспасения, спасения естественными и человеческими силами. Поэтому религия эта не нуждается в Спасителе, не знает Сыновней Ипостаси. Л.Толстой хочет спастись в силу своих личных заслуг, а не в искупительную силу кровавой жертвы, принесённой Сыном Божиим за грехи мира. Гордыня Л.Толстого в том, что он не нуждается в благодатной помощи Божией для исполнения воли Божией".
В подготовительных материалах к роману «Бесы» Достоевский, не имея в виду Толстого (ибо Толстой в то время никак ещё не обнаружил своё новое мировоззрение, да и не выработал его), ясно обозначил проблему: "Многие думают, что достаточно веровать в мораль Христову, чтобы быть христианином. Не мораль Христова, не учение Христа спасёт мир, а именно вера в то, что Слово плоть бысть. Вера эта не одно умственное признание превосходства Его учения, а непосредственное влечение. Надо именно верить, что это окончательный идеал человека, всё воплощённое Слово, Бог воплотившийся. Потому что при такой только вере мы достигнем обожания, того восторга, который наиболее приковывает нас к Нему непосредственно и имеет силу не совратить человека в сторону. При меньшем восторге человечество, может быть, непременно бы совратилось, сначала в ересь, потом в безбожие, потом в безнравственность, а под конец в атеизм и в троглодитство, и исчезло, истлело бы".
Достоевский точно указал «этапы» неизбежного пути человека, пребывающего в безверии, то есть в отказе от признания во Христе Сына Божия и Спасителя. (Сделаем лишь необходимое замечание: слово «обожание» у Достоевского используется в смысле «обожение» — это особенность его словоупотребления.)
Среди многих рассуждений Толстого о Боге есть такое (записанное Горьким): "А что такое — бог? То, частица чего есть моя душа. Вот и всё". То есть душа — капля-частица единого целого?
Но такое представление ближе к буддистскому: у Толстого недаром несколько раз, в письмах и в сочинениях, встречается термин «нирвана», который понимается им как своего рода безликий поток слившихся капель-миров. Впрочем, такое образное представление слишком условно, неточно, пожалуй. Но ничего более определённого здесь и представить невозможно. Земным отражением этого «потока» для Толстого является образ "роевой жизни", данный ещё в "Войне и мире", явившийся откуда-то из глубин подсознания в то время, когда окончательные представления писателя о бессмертии ещё не сформировались.
И в земной жизни идеалом для Толстого становится следование бессознательному потоку:
"Нужно жить просто, без усилия, отдаваясь своему влечению…"
Даже стремление к Богу, согласно Толстому, не должно выражаться в сознательном усилии: "К Богу никогда не надо ходить нарочно: "дай я пойду к Богу, стану жить по-богови…".
Это как бы подготовка себя к такой же «ненарочности» безликого бытия. Личность же всегда есть усилие.
Ясно, что при таком понимании бессмертия проблемы спасения в вечности, как о нём учит Православие, быть просто не может. Независимо от качества земной жизни всем неизбежно суждено раствориться в той студенистой обезличенности. Остаётся проблема земного бытия, проблема земного счастья. Остаётся, если мыслить в толстовских категориях, проблема спасения от земного отчаяния и тоски.
Вот для этого и необходим «закон» Христа.
Особого упоминания требует толстовское восприятие Церкви, против которой и направлен основной удар "Критики догматического богословия".
Нетрудно установить, что для Толстого Церковь есть понятие социальное, политическое, отчасти экономическое, но никак не духовное. Толстому было известно хомяковское определение Церкви как единства Благодати, пребывающей во множестве разумных творений, подчиняющихся Благодати. Может быть, именно поэтому он вообще отвергает православное учение о благодати: "В самом деле, что может быть удивительнее по своей ненужности, как это удивительное учение о благодати…" При отвержении "веры и таинственности" понятие благодати, действительно, становится ненужным. Вдобавок отрицание благодати обессмысливает и идею Церкви, которой вне благодати быть просто не может, она превращается в "возникшее из гордости и ненависти учреждение". Толстой и со Христом связывал понятие «закона», но не благодати. Если же вспомнить центральную истину "Слова о Законе и Благодати" святителя Илариона: "Законом человек самоутверждается, а благодатью спасается", — то нужно признать, что Толстой устанавливает по-своему стройную систему, логически увязывая основные свои идеи. Отрицание благодати сопряжено с его отвержением и самого спасения, закон же помогает тому самоутверждению в гордыне, которое лежало в основе претензии на создание новой религии.
Многие суждения Толстого и критика им православных догматов определены особенностями его веры. Оттого споры с доказательствами здесь бессильны. Если человек не верит во что-то — его безверие опрокинет любые объяснения. А доказать вероучительные истины и вообще невозможно.
Но порой он прибегает к искажению истины (это объясняется именно непониманием истины, а не сознательной ложью: Толстой всё же был человеком искренним и правдивым, что, разумеется, не превращает его непреднамеренную неправду в правду).
Например: "Утверждая, что человек после искупления весь стал хорош. Богословие, однако, знает, что это неправда". Если бы Православие утверждало подобное, то становилось бы непонятным, зачем оно постоянно указывает на необходимость непрекращающейся внутренней духовной брани со страстями. Толстой, кажется, перепутал Святых Отцов со своим учителем Руссо.
Погружаясь, пусть и бессознательно и ненамеренно, в ложное понимание тех истин, какие он вознамерился подвергнуть рациональной критике, Толстой, доходит до грубой лжи и клеветы. Так, когда он отвергает учение о таинствах, это его право в силу данной человеку свободы выбора. Но вот он даёт своё внешнее суждение о таинстве покаяния:
"С точки зрения Церкви, в таинстве этом важно не то смирение, с которым кающийся приступает к нему, не та поверка себя, а важно одно то очищение от грехов, которое какой-то мнимой властью даёт иерархия. Я даже удивляюсь, для чего Церковь не уничтожает совсем это таинство, заменив его той отпустительной молитвой, которую они ввели и которую говорят над мёртвым: "аз, недостойный, властью мне данною, отпускаю тебе грехи". Церковь видит только это внешнее мнимое очищение и только о нём заботится, т. е. видит только внешнее действие, которому она приписывает целебное значение. То же, что происходит в душе кающегося, — для неё не важно".