Вербное воскресенье
Шрифт:
Я с радостью согласился бы принять «Выпуск 57-го» в качестве гимна нашей страны. Все ведь понимают, что «Усыпанный звездами флаг» — кошмар по части музыки и поэзии, и американский дух он передает не лучше, чем Тадж-Махал.
Я представляю себе, как американские атлеты, победители в каком-нибудь виде спорта вроде декатлона, поют новый американский гимн. Представляю, как слезы текут по их щекам, когда они произносят строки:
А Мэвис где теперь живет, Загадка еще«Выпуск 57-го» может быть по крайней мере гимном моего поколения. Многие говорят, что у нас уже есть гимн, поэма моего друга Аллена Гинзберга «Вопль», которая начинается так:
Я видел лучшие умы моего поколения сокрушенными безумием, подыхающими с голоду, бьющимися в истериках нагими, влачащимися через негритянские улицы на заре в поисках гневного кайфа, ангелоголовые хипстеры, страсть как жаждущие возобновить древнюю небесную связь с искрящейся звездами динамо-машиной среди механизмов ночи [9] .9
Перевод Жара Дутаева.
Мне очень нравится «Вопль». Как он может не нравиться? Просто он не имеет особого отношения ко мне или к моим друзьям. К тому же я думаю, что лучшими умами моего поколения были музыканты, физики, математики, биологи, археологи, шахматисты и так далее, но ближайшими друзьями Гинзберга были, если не ошибаюсь, студенты-филологи из Колумбийского университета.
Без обид, но мне бы и в голову не пришло искать лучшие умы какого бы то ни было поколения среди студентов-филологов. В первую очередь я отправился бы к физикам или музыкантам, на худой конец — на кафедру биохимии.
Все ведь понимают, что самые тупые люди в любом американском университете собираются на факультете педагогики, а следующий в списке — филологический.
И еще одно. Тоже без обид: самый важный и зачастую горький опыт в жизни у меня и у многих других связан с воспитанием детей. «Вопль» не знает этого опыта. Как и другие по-настоящему великие поэмы. Почему — не знаю.
Мы с Алленом Гинзбергом стали членами Национального института искусств и литературы в один год, в 1973-м. Кто-то из журнала «Ньюсуик» позвонил мне и спросил, как я отношусь к приему двух таких бунтарских писателей в столь консервативную организацию.
Я ответил репортеру, ответил честно и откровенно, но мой комментарий не напечатали:
«Господи, если мы с мистером Гинзбергом не являемся столпами системы, то я не знаю, на что она опирается».
Возвращаясь к друзьям детства: в доме Воннегутов, злостных неплательщиков, и в доме Голдстейнов, банкротов, было много книг. Так получилось, что дети Голдстейнов, я и дети Марксов, что жили по соседству и чей отец вскоре внезапно скончается, могли читать так же легко, как есть шоколадное мороженое. В самом нежном
Годы спустя, 1 октября 1976 года, я окольным путем отдам должное искусству чтения на открытии новой библиотеки в Коннектикут-Колледже, в Нью-Лондоне.
Эта речь называется «Макаронная фабрика».
Как и сама жизнь, эта речь закончится раньше, чем вы думаете. Жизнь такая короткая!
Я вот только вчера утром родился, на рассвете — и поглядите, сегодня днем мне уже пятьдесят четыре года. Я ведь почти ребенок, а мне доверили открытие библиотеки. Что-то тут не так.
У меня есть друг, художник Сид Соломон. Он тоже родился почти что вчера. И вдруг, ни с того ни с сего, у него случилась ретроспективная выставка к тридцатипятилетию творческой деятельности. Сид спросил у женщины, которая называлась его женой, что, в конце концов, произошло? Сид, ответила она, тебе пятьдесят восемь лет. Представляете, каково ему было?
И еще Сид узнал, что он был ветераном чего-то под названием Вторая мировая война. Мне говорили, что я тоже в ней участвовал. Возможно. Когда мне такое говорят, я стараюсь не спорить.
Я решил почитать книги про эту войну. Пошел в библиотеку, такую же, как эта, — здание, полное книг. Я узнал, что Вторая мировая война была такой кошмарной, что Адольф Гитлер покончил самоубийством. Задумайтесь: он только что родился, а уже пришло время пускать себе пулю в лоб.
Вот вам и история. Можете сами поискать в книгах.
Моему другу Сиду Соломону повезло больше, чем Гитлеру. Ему всего-то пришлось пережить ретроспективную выставку. Я помог ему, чем мог, — написал вступление к каталогу выставки.
То, что люди иногда пытаются помогать другим, — одна из самых замечательных вещей на нашей планете.
Можно вспомнить слова Барбры Стрейзанд — их вообще стоило бы выбить на фасаде этого здания, рядом с атомной подводной лодкой: «Люди, которым нужны другие люди, — счастливейшие люди на Земле».
Чтобы написать вступление к каталогу картин Сида, мне пришлось спросить его, что он делает с красками. Видите ли, он абстракционист-экспрессионист. Мне его картины кажутся картинками из прогноза погоды — неоновые грозы и все такое.
Его ответ меня шокировал! Сид не смог объяснить мне, что он делает!
Это не изменило моего отношения к Сиду и его работам. Картины Сида оставались такими же прекрасными и необыкновенными. Зато я потерял веру в английский язык — крупнейший язык мира, кстати.
Но наш великий язык, сталкиваясь с абстрактным экспрессионизмом, перестает работать — для Сида, для меня и для всех арт-критиков, которых я когда-либо читал.
Язык был нем!
До этого момента истины я соглашался с нобелевским лауреатом Ирвингом Ленгмюром, от которого когда-то услышал фразу: «Тот, кто не может объяснить суть своей работы четырнадцатилетнему подростку, шарлатан».