Вербы пробуждаются зимой(Роман)
Шрифт:
Пять последних военных лет прожил Пипке вот так, не утруждая себя раздумьями, заботясь только о котелке каши, сухих портянках, похвале начальства и письме из дома. И только теперь, когда не стало фюрера, а фельдфебель, спасаясь от русских, утонул в Шпрее, Пипке стал мало-помалу шевелить мозгами. Да и было отчего. Дома сидели голодные жена и дочь. Снарядом разворотило угол дома, и его надо было чем-то латать. Да и сам после похода на Восток остался раздет, разут. А аппетит такой, что съел бы мешок сосисок. Но где их взять? Сейчас, пожалуй, во всей Германии не найдется мешка
Все это навевало на Ганса Пипке грустные, очень грустные раздумья. А тут еще этот тощий пес. Вылезет из будки, задерет морду в небо и скулит — чтоб его волки съели!
Пипке сошел с крыльца, зло пнул сапогом собаку.
— У-тю, паршивая. Ишь расскулилась. И без тебя хоть вой.
Рябая, исхудалая до костей собака, согнувшись в три погибели и поджав хвост, виновато повизгивая, полезла в будку. Пипке стало жаль безвинную дворняжку, и он, присев на корточки, начал ласково гладить ее.
— Обижаешься? Не кормят тебя. Бьют. И меня, брат, тоже не кормят. Некому кормить. И нечем. Довоевались мы. До ручки. Я ведь тоже, как ты… голодный пес.
Собака лизнула руку Пипке, и он, потрепав се за шею, встал. Тут же за будкой, в сухом хворосте, откопал большой, обмотанный толем сверток и, прихрамывая, заковылял в глубь своего небольшого, окружившего сарай и домик сада. Там, в зарослях крыжовника, под старой грушей, он, торопясь и оглядываясь по сторонам, вырыл неглубокую яму, устлал дно ее половинками кирпичей и бережно, точно гроб с покойником, опустил гуда сверток. Надо бы закопать таинственную поклажу, пока в сад кто-нибудь не пришел. Но Пипке медлил. Ему вдруг захотелось еще раз взглянуть на то, для него бесценное, что вот-вот будет похоронено в яме, и он, торопясь, достал сверток, размотал толь, брезент, бумагу и вынул из фанерной коробки старый мундир с. «Железным крестом».
— «Железный крест». Награда фюрера. О, мой бог! — прошептал он, прижимая к груди мундир и поглаживая холодный, гладко отполированный кусок металла. — Сколько мозолей набито за тебя! Какую безумную радость испил, когда слушал поздравительную речь герр майора! «Вы, старый солдат Пипке, показали на Восточном фронте истинное прилежание в труде, — говорил он, вручая „Железный крест“. — Ни одна могила славных егерей нашего полка не осталась необозначенной».
О, как стучало в ту минуту сердце! Как радостно было на душе! Казалось, ничего в жизни больше не надо. Нацепить на мундир этот «Железный крест» и вернуться домой невредимым. Ночами мечтал, как станет ходить с крестом на груди по городу, как придет с женой и дочерью в пивную тетушки Герты и все, кто будет там, вдруг увидят его и с завистью воскликнут: «Взгляните! Да это же наш Пипке! Столяр Пипке. И надо же! Хромой, а „Железный крест“ заработал!»
Так думал он совсем недавно, мастеря на Восточном фронте кресты и копая могилы. И вот… этот «Железный крест» теперь не только нельзя носить, но и приходится по-воровски прятать. Другие солдаты побросали свои награды при капитуляции. Им, конечно, можно. Они нахватали крестов и медалей много, пощеголяли, похвастались вдоволь. А у Пипке
«Нет, нет. Пусть, что будет, то и будет, а я поберегу. Повременю немного, — думал Пипке, протирая рукавом рубашки запотевший от жаркого дыхания крест. — Еще неизвестно, как оно все обернется».
Довольный такими мыслями, Пипке снова вложил мундир в коробку, упаковал в толь, опустил в яму, перекрестился и поспешно начал зарывать свой драгоценный узел.
Мягко ступая войлочными ботинками, к Пипке неслышно подошла одетая в линялый халат жена Марта — белокурая, полногрудая женщина, с сильными, короткими руками. Она была лет на десять — двенадцать моложе мужа, но и у нее на крутом лбу, под серыми большими глазами уже залегли глубокие, потемневшие морщины.
— Мать моя! — всплеснула она руками. — Вшивый мундир закапывает, старый дьявол.
Ганс вздрогнул, оглянулся и, увидев жену, сердито шикнул на нее.
— Ш-ш! Соседи услышат.
— И пусть слышат, — нарочито громко шумела Марта. — Дураков меньше станет. Тупых фанатиков. Им-то, нацистам, куда ни шло. А ты куда попер? Тебе зачем все это? За что вшей в окопах кормил?
Пипке развел грязными, худющими руками:
— Ах, Марта! Да ведь «Железный крест»… Награда.
— Молил бы бога, что под деревянный не попал.
Пипке сухо закашлял в кулак, задыхаясь, побагровел.
— Ты… Ты это брось, Марта. Брось, я говорю. Подумай лучше, чем накормить ребенка и меня.
— Чем накормить Эмму, я уже подумала. Я сдала в утиль твою паршивую шинель.
— Мою шинель?
— Да, представь, твою. Ну, а что касается пропитания вашего величества, то я советовала бы лучше заняться своим старым столярным делом. Надеюсь, ты не забыл, мой милый, как делают комоды и стулья?
— Эх, Марта! Ну кому нужны мои комоды и стулья, когда у людей нет крыши над головой?
— Тогда ступай в русскую комендатуру и попросись на работу. Нам завтра нечего есть.
— Марта! — простонал Пипке. — Подумай, что ты говоришь? Да меня же как награжденного «Железным крестом» сразу сцапают, упекут в Сибирь. На каторгу. О, неужели тебе не жалко мужа? И притом больного.
— Таких, как ты, в комендатуре ежедневно бывает до сотни, и я что-то не вижу, чтоб кто-то из них отправился в Сибирь. Днем разбирают в развалинах кирпичи, а вечером точат лясы за эрзац-пивом.
Пипке молча притоптал ногами яму, маскируя ее, высыпал на рыжий суглинок корзину прелых листьев, расправил примятые прутья крыжовника и побрел следом за женой.
В садик, размахивая синей косынкой, вбежала в короткой, выше колен юбчонке чем-то возбужденная Эмма. Крупные темно-синие глаза ее сияли. Густые, светло- желтые, как у матери, волосы, волнисто спадающие на плечи, развевались.
— Вот, смотрите! Чистый хлеб. Вкусный хлеб. И вовсе без опилок, — сказала она и протянула на ладони большой ломоть черного хлеба.
— Где взяла? — подступил к дочери отец.
— Там, на кухне. Русский повар дал.
— Русский?
— Да. Мы стояли, а он разрезал буханку и дал. Всем дал. Вот бог.