Вербы пробуждаются зимой(Роман)
Шрифт:
На другой день санитарка Таня принесла Плахину еще письмо и, как всегда, потрясла им над головой.
— Плахин! Опять вам.
— От кого?
Девушка осмотрела белый, исклеванный штемпелями конверт.
— Обратного адреса нет, но на штампе стоит «Москва».
Плахин подскочил, выхватил из рук Тани письмо, торопясь, разорвал конверт, вынул небольшой, вдвое сложенный листок и начал читать. Письмо было от Сергея Ярцева. Ровным, спокойным почерком он писал:
«Дорогой Иван Фролович! Извини, что произошла задержка с ответом. Не я виноват. Письмо долго блуждало в поисках адресата и только в конце
«Это верно, — подумал Плахин. — В другой раз на свет не появишься. Каждому жить охота. Но и так тяжело. Ох, как тяжело, дорогой командир!»
Ярцев, как бы предчувствуя душевную боль Плахина, продолжал в письме: «Признаюсь, мне не понравилось твое настроение, Иван. Что за апатия? Почему такая обреченность? Неужели ты забыл тяжело больного, но не выпускающего из рук разящего пера Белинского, прикованного к постели Николая Островского, безногого летчика Алексея Маресьева, комбайнера на протезах Нектова? Они не пали духом и навсегда остались, как говорил Маяковский, в атакующей цепи. А ты?.. Крепкий парень, с руками, зрением, трезвым умом, с надеждой на благополучный исход лечения, и так опустился. Мне стыдно за тебя, Иван. Стыдно и больно. Как ты можешь лежать, не сопротивляясь болезни, не атакуя ее? Ведь ты же солдат. Самой смерти кости ломал. Помнишь, как под Курском пробивались вперед?»
Плахин улыбнулся.
«Помню. Как же, товарищ командир… Такое вовек не забыть. По пять танков на каждого шло. Да сверху чуть не крыльями давили. А выжили… Перемололи».
«И с девушкой ты наиглупейше поступил, — писал далее Ярцев. — Разве можно так безжалостно отталкивать любовь? Другое дело, если бы она тебе была не по нраву. Но ты же любишь, по письму вижу, любишь, чертушка, ее. Словом, мой совет тебе, Фролович: кончай хандрить. Не такой уж ты израненный, чтоб калекой себя называть».
В это утро Плахин впервые за много дней внимательно ощупывал и мял свои одеревеневшие и неподвижные ноги.
Нет, не принесла Сергею Ярцеву радости командировка. Вернулся он из поездки мрачным, еще более убежденным, что не выйдет из него не только инспектор, которого посулил кадровик, но и рядовой писарь. Зобов все время требовал собирать факты о недостатках и докладывать о работе за день «в письменном виде». А Сергей на это упрямо не шел. Он возвращался из подразделений усталым, изнуренным, черным от пыли, и блокнот его был неизменно пуст.
Вечером, подводя итоги, Зобов подолгу хвалил тех, кто больше всего собрал броских, как он выражался, «жареных» фактов, и в заключение хмуро, недовольно говорил: «Ну, а товарищ Ярцев пришел снова гол как сокол. Непонятно, чем он там занимался весь день?»
— Помогал, — отвечал Сергей. — Мы же приехали помогать.
Однажды при подведении итогов слово взял Табачков.
— Я, товарищ начальник,
Зобов оживился.
— Ну-ну, старичок. Это интересно. Расскажи.
— Да что рассказывать. Стыдно было смотреть. Вместо того чтобы быть на высоте положения, давать людям указания, подмечать недостатки, требовать устранять их, он ходит, как бедный родственник. Никакого вида, что представитель из Москвы. Планы пишет ротным секретарям, речи им готовит, разговаривает с одиночным солдатом по два часа. Да что там! На брюхе ползает в штурмовом городке.
— Ах, чистюля! — вскочил Сергей. — Да ведь показное занятие с офицерами шло. В белых перчатках, что ль, его проводить?
— Вот-вот, — хихикнул Табачков. — Марай наш авторитет. Топчи его в грязь, вытирай на брюхе. А разве так должен вести себя в войсках инструктор? Тот ли у него масштаб?
Зобов пожевал губами, осуждающе покачал головой.
— Да-а… Это действительно черт знает что! Так можно докатиться, что нас начнут проверять, нам будут указания давать.
— А что тут плохого, если и нам подскажут? Не бароны, — дерзко бросил Сергей.
Зобов стукнул кулаком по столу.
— Довольно! В Москве поговорим.
Но в Москве Зобова снова закружила бумажная метель, и он по непонятным причинам не заводил разговора о случившемся. Сергея же терзал тот спор. Обида и неясность жгли ему душу. В который раз он снова и снова припоминал случай, когда ему пришлось ползти по-пластунски.
В одном из батальонов он вместе с комбатом проводил показательное занятие по преодолению штурмовой полосы. У проволочного заграждения выстроились молодые офицеры. Некоторые из них только что прибыли из училища и еще щеголяли в новом, парадном обмундировании. Сергей вышел вперед и, основываясь на опыте войны, объяснил, как надо обучать солдат преодолению препятствий. А уже потом, обращаясь к одному из разодетых лейтенантов со смешными, упрямо не растущими усиками, сказал:
— А в парадном на занятия ходить неприлично. Надо полевую форму надевать.
— Есть полевую! — ответил лейтенант и, как только Сергей отошел, недовольно пробурчал: — Сам бы поползал. Указания легко давать.
Сергея взорвало. Он обернулся и скомандовал лейтенанту:
— Вперед! За мной…
И вот они оба, разгоряченные, сильные, чуть не касаясь плеча друг друга, бегут по полосе. Почти одновременно перемахнули ров, трехметровый забор… А вот и десять рядов запутанной, низко прижатой к земле колючки. Точно такая же была под Берлином, на Зееловских высотах, и каждый ее метр находился под пулеметным огнем.
Вспомнив, как брался каждый ряд той колючки, Сергей кинулся лицом в песок, слился всем телом с ним и быстро пополз. Глаза его запорошились пылью, на зубах скрипел песок. Земля, как раскаленная печь, дышала жаром, и было трудно дышать. Пот лил градом, промокла спина. А Сергей все полз и полз вперед, считая пройденные столбы.
— Шесть… Семь… Девять…
Вот и последний. За ним зеленый луг, манящая прохладой река, зеленый клин колосистого жита. Сергей вскочил, оглянулся. Лейтенант с усиками, не преодолев и трех кольев, пятился раком назад. Мундир и рубашка на нем вывернулись наизнанку, и казалось, что он пытается вылезть не из проволоки, а из собственной одежды.