Вербы пробуждаются зимой(Роман)
Шрифт:
Так и «пробивал», шельмец, пока не расформировали армию. Хорошо, что сам попросился сюда, в Туркестан. А то, чего доброго, мог бы, шельмец, и увольнение из армии подстроить. Письмо, что ли, Хмелеву написать? Подумаем. А пока Сергея надо выручать. Сергея…
Рано утром, придя на работу, Бугров позвонил командующему округом Коростелеву.
— С добрым утром, Алексей Петрович, — услышав голос Коростелева, начал он. — Не помешал?
— Ты что, Матвей! В коем веке ты мне мешал?
— Молчу и поднимаю руки.
— То-то же. Как вы там,
— Вчера был буран, а сегодня тишь. С гор холодок. Прилетели бы, Алексей Петрович, на денек. На форель бы сходили. Эх, и форель!
— Приеду. Только не на денек. И не на форель. Непременно буду. Жди! Да, а ты что так рано? Мог не застать.
— Дело небольшое есть.
— Слушаю! Какое такое дело, что спать не дает?
Бугров вкратце, торопясь, чтоб случайно не прервали разговор, рассказал о Сергее, проделках Дворнягина, своих догадках, и в конце попросил:
— Нельзя ли вместо роты назначить Ярцева на саперный батальон? Замполитом. Я звонил начальнику политуправления, но он где-то в войсках. Посоветоваться с вами решил.
Немного помолчав, Коростелев спросил:
— Так, значит, на батальон?
— Да, Алексей Петрович. Я прошу поддержать. И место вакантное как раз есть.
— Хорошо! Я за.
Ранней весной, после долгих лет лечения, Иван Плахин возвращался наконец-то домой. И хотя ноги его еще совсем не окрепли, хотя был он еще очень слаб, необыкновенная легкость охватила его при виде родных лесов и полей. Как никогда, отчетливо выросли картины детства — ребячьих игр, поездок с отцом на базар, первых встреч и свиданий.
Что-то невероятное случилось с больными ногами. Забыта и боль, и палка, служившая опорой. Все быстрее, быстрее несут они, чтоб скорее мог увидеть речку в ракитах, где ловил раков и пас гусей, дощатую крышу отцовского дома, с которой когда-то хотел увидеть край света и гонял голубей, околицу и лесок, где гулял с девчатами и произнес первое «люблю».
А в небе, под кромкой тучи, так же спешат запоздалые журавли. От левой нити отделилась пара, закружилась, курлыкая и гадая: сюда ли? Это ль болото? Ну, конечно, сюда! Вот же березки на нем, ольха… И с радостным криком натянутыми луками пошли на снижение. А вот там, по траве меж кочек, бежит длинноногий странник — коростель. Тысячи верст, через леса и болота бежит он пешком на свою родину. Есть ли еще такая, более сильная привязанность к своей земле, как у этой неказистой трескучей птицы! От травки к травке, от кочки к кочке. Скорее, скорее туда, где прошлый год впервые увидел небо над головой!
Вот так же спешил домой и Плахин Иван. Спрямляя дорогу, через кочки, канавы и лужи шагал он к видневшимся на пригорке милым Лутошам. Позади остались сухой мшаник, поросшее ольхой болотце, утыканный кустами вербы луг… А вот и речонка шириной в три шага. Извечно журчит она в травянистом шелке, качает редкий камыш. Все так же, как и десять лет назад, лежит кладка через нее.
А помнишь, как когда-то лежал ты тут, глотая воду и роняя чуб? А с другой стороны бревнушки — она, веснушчатая Тося. Шея с пушком вытянулась. Губы мокрые, глаза искристо горят и чуть косят на тебя.
— Цыцьки намочишь, Тось, — вдруг говоришь ты ей дерзко и стыдливо.
— Дурак! — бросает она в ответ и, зачерпнув в пригоршни воды, плескает на тебя.
Это было твое первое увлечение, первая ревнивая весна на твоей дороге. А теперь у тебя другая, более осознанная, более сильная любовь.
Чавкая сапогами по теплой воде, Плахин жадно рвет цветы, но вдруг вспоминает старое поверье и все кидает под ноги. Желтое ж к измене. Черемухи бы где букетик.
Но ее уже нет. Весь приметный куст другие влюбленные пообломали. Только веточка вот осталась. На козырек фуражки ее — и скорее к деревне, откуда уже доносится кудахтанье снесшихся кур, мычание телят, звон бидонов и знакомые выкрики матерей:
— Сань-ка-а! На завтрак скорей, а то хворостиной.
— Петька, пострел! Ты что же теленка не го-ни-шь…
А вот черным сукном блеснула на солнце пахота — колхозные огороды. Мелькают белые блузки, пестрые платочки. Садят бабы раннюю рассаду. Плахин останавливается, пытается издали различить, которая же из них его, и тут ли она сейчас или в другом месте, или ее вовсе нет. Учащенно стучит сердце, глаза перебегают от одной к другой, третьей… Но вот и женщины заметили его. Сначала одна, потом другая… и через минуту все уже прекратили работу, тоже смотрят, гадают: чей же это? кому несет судьба нежданное счастье?
Еще минута замешательства. Еще сто саженей под ногами. И вдруг одна из них, бросив тяпку, сорвав с головы платок, размахивая им, что-то крича, бежит к Плахину, кидается ему на грудь и жарко целует в губы, щеки, глаза, глотая слезы, путано сыплет скороговоркой:
— Ваня! Милый. Родной… Не ждала. Думала вовсе… навсегда. А ты…
Лена снимает с плеч Плахина вещевой мешок, скатку шинели, и вот они идут плечом к плечу, навстречу заплаканным, обиженным своей судьбой, но довольным чужим счастьем женщинам.
— Здравствуйте, бабоньки! Земляки родные, — снял фуражку Плахин. — Принимайте запоздалого фронтовика.
— Долгонько ты шел, сынок, — утирая фартуком слезы, говорит вдова Мария. — Заждалась она тебя.
— Чуть замуж не выдали! Погрыз бы локоток! — кричат девчата.
Подходит крестная мать Федосея. Пересохшие губы ее дрожат. Усталые серые глаза полны слез.
— Ванюша… Крестничек мой, — говорит она и, уткнувшись в звонкие медали, долго вздрагивает костистыми, худенькими плечами.