Вербы пробуждаются зимой(Роман)
Шрифт:
— Товарищ полковник, машина подана!
— Хорошо. Поехали.
Бугров сел рядом с шофером, и машина, круто обогнув фонтан и миновав ворота, понеслась к железнодорожной станции.
— Не опоздаем? — спросил Бугров.
— Нет, что вы, — ответил водитель. — Вам, товарищ полковник, еще минут пятнадцать на чашку чая останется.
— Да, попить чайку не мешало бы, — согласился Бугров. — Если буфет открыт, зайдем позавтракаем.
— Да и закрыт — не беда, — улыбнулся во все загорелое лицо водитель. — В вашем поезде есть вагон-ресторан.
«Ресторан, —
Так думал Бугров по дороге на станцию. Но едва он прибыл туда, как сразу понял, что ни о каком чаепитии не может быть и речи. Возле серого здания с тремя деревянными колоннами, обвитыми диким виноградом, стояла толпа офицеров, приехавших на пяти легковых машинах. Тут были работники штаба, политотдела, кое- кто из подразделений, несколько женщин с букетами, и среди них сторожащим журавлем возвышался комдив Гургадзе.
Из округа пришла телеграмма, что в гарнизон приезжает ансамбль песни и пляски, и Бугров обрадовался, что однополчане так тепло встречают гостей. Вот только машин маловато. Как же они все усядутся? Приедет, поди, человек двадцать пять.
Он сошел с машины, распрощался с шофером, напомнив ему про обещание пригласить на свадьбу, и шагнул к комдиву, только что вышедшему из толпы.
— Давид Георгиевич! Что ж вы автобус не взяли?
— Какой автобус? Зачем? — с мягким грузинским акцентом воскликнул Гургадзе.
— Артистов везти.
— Артистов? Да они же вечером будут. Мы вас приехали провожать.
— Меня? — Бугров смущенно и оторопело остановился. Вчера обошел всех, распрощался и вот те на! Привалили даже с цветами.
Комдив взял его под руку:
— А ты не смущайся. В подхалимах ходить не будем. Провинишься — на высокий чин не поглядим. Прочистим с песочком. Так я говорю, товарищи офицеры?
— Так! Конечно!
Бугров, улыбаясь, развел руками:
— Ну, что вы, товарищи! Разве так можно? Не успел пост занять, как уже чистить собрались.
— А это не вредно, — продолжал шутить комдив. — За чищеный кувшин дороже дают. Проученный конь быстрее на гору летит. Но мы верим, Иваныч, не быть тебе битым. Верим! Ты беркут старый. Сумеешь высоко летать.
— Ну, спасибо. Благодарю, товарищи, — здороваясь, пожимая руку каждому, растроганно отвечал Бугров. — Неохота покидать вас. Чертовски неохота. Схватить бы вот всех, — он широко раскинул руки, — в охапку и в дорогу… с собой.
Комдив заслонил плечом жену — такую же высокую, тонкую и остроносую, как сам, шутя, пригрозил пальцем.
— Эн, нет. Только не Илико. Она мне самому нужна. — И провел ребром ладони по горлу. — Вот так, кацо.
Илико прижалась плечом к Бугрову:
— А если
— Пустой трюк, — махнул рукой комдив. — На дне морском найду.
Простецкий разговор командира с начальником политотдела сразу развеял стеснительность, и вот уже посыпались шутки, напутствия, обещания не забывать.
Увидев в толпе Ярцева, Бугров обрадованно подошел к нему:
— Сергей! И ты здесь?
Ярцев, подавляя грусть, улыбнулся.
— А как же, Матвей Иванович. Такой случай. Может, видимся в последний раз.
— Почему?
— Сами знаете. На земле не сочтешь дорог.
Бугров положил руку на плечо Сергея:
— Увидимся. И не единожды, как говорят.
За дальними постройками раздался разлетный, зовущий вдаль гудок паровоза. Все тронулись на перрон. Комдив поднял руку:
— Стоп! Присядем, друзья.
Все кинулись к одинокой скамейке, облепили ее со всех сторон. Комдив и Бугров сели рядом на чемодан, обняли друг друга.
Осень рано сорвала листву с деревьев. А еще поспешней, вовсе не к сроку закрутил, запорхал в стылом небе снег. В одну ночь прикрыл он белым саваном поля, крыши жилищ, ометы соломы, налип толстым слоем на заборы, телеграфные провода. Застигнутые врасплох грачи утром всполошились и с беспокойным гвалтом потянулись на юг.
От Лутош к лесу пролег первый полозный след. Обогнув куст ивняка в залужье, сани плавно прочертили кривую по пригорку и остановились у сосновой рощицы, обнесенной от скота жердевым забором и давно обвалившейся, поросшей елочками канавой.
За этой неказистой оградой, меж корявых сосен, в тихом земном покое стояли немые памятники отшумевшей молодости, оборванных страстей, несбывшихся мечтаний, недожитых зорь, недоцелованной любви.
Памятники эти были по меньшей мере скромны и как бы говорили, что ушедших тут не особенно почитают, что, видно, у живых так много земных забот, что им некогда присмотреть за крестами. И потому одни из них уже покосились, полусгнили и держались только при помощи бурьяна и веток. Другие поражали своей убогостью: необтесанные, сбитые наспех из кусков досок, поленьев. Мягкий снег запушил их, будто надел на них белые нательные рубахи. Сюда, к этим белым распятьям, потянулось от саней два человеческих следа. Один — большой, с отпечаткой подошвы сапог. Другой — совсем еще детский, с рисунком подшитых в носке и пятке катанок.
Петляя меж сосен, следы привели к редкому, низкорослому ельнику, за которым можно было сейчас же увидеть и тех, кто пришел сюда в этот студеный час. Они стояли у могилы с неказистым, метра в два высотой, обелиском, плотно сбитым из досок и покрашенным под цвет неба. Вершину обелиска венчала красная звездочка. На ней висел венок из васильков и ромашек. Цветы уже завяли, высохли, но на фоне снега казались живыми, будто сорванными недавно. У подножия обелиска, на холмике, лежала свежая веточка хвои и гроздь ярко- красной, спелой рябины.