Вербы пробуждаются зимой(Роман)
Шрифт:
За столом поднялся Бугров.
— Товарищ Маршал Советского Союза! Разрешите мне доложить вам об этом особо.
Министр обернулся к стоявшему позади порученцу:
— Запишите. Напомните мне сегодня. И офицера пригласить.
— Есть!
Ожидая вызова к министру, Ярцев ходил сам не свой. После учений надо было подвести предварительные итоги политработы, собрать перед выходом с полигона агитаторов, молодых шоферов, но все это пришлось поручить секретарю партбюро. Сам Ярцев сейчас ничего делать не мог. Неожиданный
«Добились все-таки своего. Добились, — злясь, рассуждал Сергей. — Не забыли еще, значит, меня. Помнят критику, злобные чинуши. И за тысячу километров жжет она их. Но ничего. Мы еще скрестим с вами шпаги, Зобов и Дворнягин, дай только примет на беседу министр. Обо всем доложу. Воевать так воевать!»
Так рассуждал Сергей, готовясь к беседе с министром. Однако сбыться этому было не суждено. Сразу же после обеда министр сел в вертолет и вместе с Коростелевым улетел в Ташкент.
Расстроенный и огорченный, Ярцев поспешил к Бугрову, узнать, не докладывал ли о нем он министру. Но и тут Сергея постигла неудача. Инструктор политотдела сказал, что Бугрова срочно вызвали зачем-то в Москву и он уехал на гражданский аэродром.
Петр Макаров совсем потерял надежду когда-нибудь увидеть Эмму. Он знал, что однажды провинившегося, в чем-то замеченного в Германию снова не посылали. Да и на обещания замполита Ярцева махнул рукой. «Напрасные хлопоты. Разве кто разрешит? А как хочется побывать в своей части, увидеть друзей, товарищей и, конечно, ее — Эмму, хотя бы узнать, что с ней. Нет, надо уехать на месяц в отпуск на родной Енисей, закатиться с друзьями на рыбалку, пожить в шалаше, побегать босиком по росистой траве, подышать настоем таежных цветов и забыть про все».
Как только вернулись с тактических учений, Петр написал рапорт и понес его в штаб батальона. Но по дороге встретился посыльный и сказал Макарову, что приехал командир дивизии и зачем-то срочно вызывает его.
Гургадзе встретил Макарова своей неизменной доброй улыбкой, о которой в дивизии говорили: «Улыбка Гургадзе — дороже похвалы».
— Ну, дорогой, могу обрадовать тебя, — сказал он просто, сердечно, и под черными усиками у него мелькнула улыбка.
— Чем, товарищ полковник?
— Э-э, чем? Как будто не знает. В свою часть вернуться хотел?
— Да, но ведь я… провинился там.
— Провинился, верно. Но провинность та надуманная была.
Макаров пожал плечами.
— Не понимаю.
— Все понятно, как в стихах Шота Руставели. Напрасно, говорю, считали ваше поведение проступком. Да что об этом. Теперь это — дело прошлое.
— Как прошлое?
Гургадзе вышел из-за стола, скрипя новыми сапогами, прошелся от окна до порога небольшой штабной комнатенки и по-отцовски положил руку на погон офицера.
— А вот так, дорогой. По-иному все стало.
— Неужели?
— А что же тут плохого? Ведь наши солдаты — представители первой в мире страны
Макаров готов был расцеловать комдива. Слезы навернулись ему на глаза. Он был несказанно рад, что с него наконец-то свалилось черное пятно. Сразу вспомнился Чуркин, его сухие, как сама инструкция, слова. Как он себя чувствует? Что бы сказал теперь? Э, да разве он не выкрутится, не найдет оправдания своим словам?
— Министр обороны разрешил вам вернуться в свою часть, — сказал Гургадзе и протянул какой-то листок.
— Спасибо, — поклонился Макаров.
— Не мне спасибо, а Бугрову и Ярцеву. Они хлопотали за вас. А я лишь поручение министра выполняю, разрешение вернуться в часть передаю.
Собираясь уезжать, Гургадзе выключил настольный вентилятор, надел фуражку и уже у порога спросил:
— И как вы настроены? Вернетесь или?..
— Думаю, в отпуск съездить, товарищ полковник, вздохнул Макаров, — а там подумаю.
— Ну, что ж… Подумай. Говорят, что все орлы перед полетом думают.
В середине лета реваншисты из Западной Германии снова устроили провокацию в Берлине. Слух о ней в тот же час докатился до Грослау, и Эмма тут же прибежала в военный городок узнать, не приехал ли из России Петр. Однако дежурный по контрольно-пропускному пункту, знакомый старшина, сказал, что никто не приезжал. Разве что прямо в Берлин. И Эмма тотчас же села в электричку и поехала туда. О занятиях в музыкальной школе, конечно, не могло быть и речи. Какие там занятия!
Эмма очень боялась войны. Ведь столько было пережито, и особенно во время бомбежек. Почти месяц пришлось сидеть в темном подвале, вслушиваясь в душераздирающий свист бомб, ожидая каждую минуту прямого попадания. В подвале было холодно, сыро и спать можно было только по очереди, потому что из всех щелей выглядывали голодные крысы. Стоило кому-либо задремать, как они набрасывались на оголенное тело и начинали кусать. Заеденных насмерть, кроме больной старухи, никого не было, но дикие крики доносились то из одного угла, то из другого каждый час.
А потом потянулись томительные дни скитаний по очередям за куском хлеба и овсяной похлебкой. Чтобы первым занять очередь, приходилось вставать в три-четыре часа утра. Но и тогда у магазинов, военных русских кухонь уже стояли толпы. Очень тянуло спать и так хотелось есть, что голова кружилась и становилось дурно.
Эмма закрыла глаза и сразу же перенеслась в далекие майские дни 1945 года. В сквере у Бранденбургских ворот дымит военная русская кухня. К ней большой дугой загибается очередь голодных женщин, стариков и детей. Где-то в середине ее с котелком в руке стоит и она — худенькая, очень тихая девочка в рваном пальто. Ей так хочется есть! Под ложечкой нестерпимая боль. Во рту все пересохло. А очередь, как нарочно, движется так медленно, до кухни так еще далеко!