Верещагин (Кончерто гроссо)
Шрифт:
Она… Я посмотрел на нее украдкой (мы все еще стояли перед окном, я обнимал ее). Пройдет месяц-другой, и она все увидит, все поймет. Увидит, кто перед ней, поймет, как ошибалась. Что я скажу ей?
– Какая ты красивая, родной мой, какая красивая… Как солнце.
– Ты говоришь ерунду, – засмеялась она, запрокинув голову.
Надо же, ей было весело.
– И еще – ты взлетишь, – неожиданно сказал я.
– В каком смысле? Ты хочешь, чтобы я упорхнула в окно? Так вот они, твои мечты.
– Это ты говоришь ерунду. При чем тут окно? Ты взлетишь, вот увидишь, ты
Я и сам уже смеялся вместе с ней. В этот момент никаких страхов не было, я просто любил ее, вот и всё.– А хочешь, я расскажу тебе про «Верещагина»?
Ноктюрн № 2
Говорю же, рассказывать ей что-то было особым удовольствием. Она проникалась рассказом, заворачивалась в него, как в шаль, поглощала его. Да, я любил говорить, она любила слушать, а если говорила что-то по ходу рассказа, то остро и точно. Но это я только теперь вспоминаю, задним числом, а тогда – тогда мне было просто хорошо с ней.
Мы лежали на топчанчике, крепко прижавшись друг к другу (а по-другому тут было и невозможно), и я рассказывал ей, как нашел эту странную книгу, точнее, как она сама нашла меня у букиниста, как я начал писать Кончерто гроссо, как пропала книга, а потом и букинист пропал, как у меня начались неприятности, одна за другой, как я закопал партитуру, как потом решил откопать… Я вспоминал сейчас для нее и с ней все подробности, о которых стал уже забывать, и сам изумлялся, каким причудливым выглядит со стороны рисунок судьбы.
– Но так не бывает, – сказала она тихо, без улыбки.
– Как видишь, родной мой, бывает. Боюсь показаться тебе безумным, но когда я сел за этот Концерт, я как будто под полигон себя отдал. Думаешь, это я писал Кончерто гроссо? Это он писал меня! Он проигрывался в моей жизни, прямо по мне и во мне. Понимаешь ты, о чем я?
Я видел, что не совсем. Еще бы, я тоже не понимал, пока не стал тем самым полигоном! Мне понравилось сравнение, которое только что сорвалось с языка. Да-да, именно полигон, и это на мне идут маневры, изо дня в день, из года в год, по мне идут танки, летает шрапнель. Понимать бы еще, какая цель у командования.
– Сыграй мне что-нибудь оттуда, из Концерта, – вдруг попросила она.
Играть ей я любил даже больше, чем рассказывать. Не было наслаждения сильнее! Нет, все-таки было: когда я ее целовал.
– Ночь, – заколебался я было, – соседи… А, ладно, звук на рояле можно убавить.
– Не забывай, у меня абсолютный слух, – подмигнула она.
– Да помню, помню, – я уже ставил партитуру на пюпитр. Мне не терпелось.
Я сел за рояль, завернувшись в плед, она сидела на топчане все в той же моей рубашке, поджав под себя ноги. Я решил, что сыграю ей первые минут десять. Да, десять минут, не больше. Вступление и первую часть. Но когда я остановился, она стала махать рукой: еще, еще. Меня не надо было упрашивать, я продолжил: играл, напевал, когда не хватало рук и рояля, чтобы показать оркестр, пояснял, припоминал текст «Верещагина»… Так я дошел почти до конца. То есть до конца того, что было уже написано.
– А дальше? – она вся раскраснелась, глаза горели.
– А дальше не идет. Никак не идет, родной мой.
Она вскочила с топчанчика, подбежала босая, обняла:
– Что значит не идет? Не может быть, чтобы не шло. Это потрясающий Концерт, просто потрясающий, Профессор!
– Ты правда так думаешь?
Я мог бы и не спрашивать, я и так видел: правда. Кроме того, я уже знал, что врать она не умеет.
– Скажи мне, – вдруг решился я, – а как ты с ним… ну, когда ты уходишь от меня? Как ты с ним…
Это было совсем про другое, но она сразу поняла меня – и замотала головой: молчи, молчи. Глаза потемнели, лицо напряглось.
– Прости, родной мой, ох, прости, – я и сам был не рад, что начал.
– Ну что ты хочешь услышать?! Что я не могу с ним спать?! Я не могу. И я не знаю, что мне делать с этим.
Она не смотрела на меня. Я молчал. Потом она подняла глаза и посмотрела. Я молчал.
– Я не хочу об этом, – она замотала головой. – Обними меня.
Она могла бы и не просить. Я уже обнимал. Она дрожала, как будто ей было холодно.
– Ты замерзла? Давай-ка я тебе плед…
– Подожди, – она вдруг отстранилась, – ты так и не сказал, что у тебя с Концертом, почему он дальше не идет.
Тут уж я попытался отмахнуться: а, чего там. И, в конце концов, как это можно объяснить?
– Попробуй, ты же профессор, студентам объясняешь, – она улыбнулась.
– Ты не моя студентка, – меня пробил вдруг такой прилив нежности, что я почти застонал. – К сожалению, не моя. Ну, давай попробую объяснить. Понимаешь ли…
И я вдруг рассказал ей, что не давалось мне в «Верещагине». Рассказал как есть. Оказалось, это было так просто.
– Господи, какая ерунда, – засмеялась она тихонько. – И ты говоришь, что не можешь написать любовь? Ты? Ты?!
Она выключила настольную лампу, которая освещала пюпитр с партитурой «Верещагина».
– Что ты? Зачем?
– Тсс.
В полутьме (потому что редкие фонари с улицы все-таки немного освещали комнату) я увидел, как она сбрасывает рубашку. И закрыл глаза…
* * *
Я очнулся от того, что летел. Сначала мне казалось, что вниз, но нет, я просто парил, и это было так прекрасно, что не хотелось открывать глаза. Я потихоньку опоминался, но все-таки еще немного покачался на воздушной волне, и еще, и еще… Так дети не хотят уходить с качелей.
Мы не размыкали объятий, мы всё еще были одно, но по ее ровному дыханию я понял: она засыпает. Полежал какое-то время, стараясь не шевелиться, даже не дышать. Потом открыл наконец глаза. Да, она спала. А я приземлился.
Мне надо было выйти, очень надо, но я все не мог оторвать от нее взгляд. Конечно, в темноте я не видел всего лица, но эту нежную линию лба и губ даже темнота не могла скрыть. Я тихонько двинулся, высвобождая руку. Она чуть застонала во сне, стала поворачиваться на другой бок – все это не просыпаясь. Я накрыл ее пледом, подоткнул его со всех сторон и выскользнул из комнаты.