Верещагин (Кончерто гроссо)
Шрифт:
– А в чем было дело?
– Похоронили мы его, еще полжизни прошло – и тут на даче старый его приятель вдруг спрашивает меня: а ты не знаешь, как батя твой с Берией на фронте встретился?
– С Берией?
– Вот и я, как ты сейчас, вскинулся: с Берией?! Когда, зачем? Приятель тоже фронтовик. Правда, воевали они на разных фронтах, но это неважно. Фронтовики – это каста, они друг друга за версту чуют и разговаривают на своем особом языке, потайном. В общем, то, что нам отец рассказать не мог, он этому дачнику как-то вечерком и рассказал.
Мне вдруг страшно захотелось курить.
– Подождешь меня минутку?
– Хочешь, кури здесь, – сказала она. Потом улыбнулась виновато: – Нет, лучше подожду. Иди.
Я вышел на балкон. Как-то все вдруг смешалось в одно сладковато-горькое облако: отец, мать в ее пуховой шали, городская весна, теплынь, она… Я курил и улыбался. Потом вернулся к ней. Она все так же сидела, обняв колени, на моем топчане, в моей рубашке в полоску. Я обнял ее, всю сразу:
– Как ты пахнешь!
– Как?
– Мылом. Чистотой. Никаких духов, ничего. Мылом.
– Так это же плохо! От женщины должно пахнуть дорогими духами.
– Эх, родной мой, что ты понимаешь…
– Так ты не досказал про отца. Что там было?
И я досказал.
– Оказывается, не к начальству отца вызывали – ну, после того, как он пленного немца допросил. То есть не просто к начальству, а к очень высокому начальству. Считай, к самому высокому, после Самого.
– Сам – это кто?
– Ну да, ты еще маленькая, я всё забываю… Сам – это Сталин.
– А вызывали к кому?
– К Берии. К ним в часть тогда Берия заехал. И это Берия сказал: пусть немец признается, что лазутчик. Пообещайте ему за это жизнь. А потом расстреляете. Своей рукой.
Я видел, как она вся сжалась на моем топчане.
– И что отец?
– А какой выбор у него был? Или исполнять – или самому в лагеря. Да хорошо еще, если в лагеря.
Я закашлялся, сильно. Не надо мне было курить, вот что. Она погладила мою руку своими пальчиками:
– Ну что вы, что вы, Профессор…
– А мы опять на «вы»?
– Нет, – она улыбнулась. – Просто жаль тебя ужасно. Досказывай. Хотя я уже поняла, кажется.
– Да. Берия посмотрел на него, сказал со своим акцентом грузинским: «Что-то вы добрый слишком, товарищ капитан. Подозрительно добрый. Идите и выполняйте. И доложите потом». Отец пошел. Сказал немцу, чтобы тот признался. Что ему сохранят жизнь. Тот смотрел на него, глаза в глаза, светло-голубым своим взглядом. Он голубоглазый был, это я по отцовскому рассказу помню. А главное, отцу он как-то сразу поверил: то ли из-за немецкого, то ли еще из-за чего, кто там теперь разберет. Поверил – и признался, под протокол, что он разведчик.
– Господи, – прошептала она. – Он расстрелял его. Сам…
– А этот упырь сидел и ждал в штабе, когда ему доложат. И ты пойми только, пойми, родной мой, одно дело – когда стреляешь из окопа, издалека (хотя я и так не смог бы), другое – когда глаза в глаза. В того, кто тебе поверил. А у тебя приказ! Не ты, так тебя.
– Господи, господи, – повторяла она.
– Вот так и сложилась у меня эта картинка… Да. Отца уже не было. Я еще думал: ну почему же он мне-то не рассказал?!
– Щадил тебя, наверное.
– Может, и так. И сразу мне все понятно стало: и как он мучился, и почему, и отчего заболел. Ты только представь: сколько живешь, столько видишь эти глаза. А когда уж ослеп – только их и видишь, должно быть, и днем, и ночью. Как же я их…
Я опять закашлялся. Пошел на кухню, налил воды из-под крана, выпил залпом. Вернулся к ней. Она смотрела на меня с испугом.
– Ты в порядке? Точно?
– Да в порядке, в порядке. Но как же я ИХ ненавижу!
– Кого?
– Их. Дьявольское это отродье, вершителей судеб, с их глазами оловянными, серыми костюмами… Отцу жизнь сломали, матери покорежили, да и моя жизнь, разве так она пошла бы, если б не они? Ненавижу.
– Иди ко мне, – сказала она совсем тихо. – Иди сюда. Скорее, скорее.
– Люблю тебя…
* * *
Когда я говорил ей, что искушению надо поддаться (чтобы избавиться от него, разумеется), я и сам почти в это верил. Зря. Нас по-прежнему тянуло друг к другу с такой силой, что мы еле доживали до следующей встречи. То есть я точно еле доживал. Она по-прежнему была немногословна и сдержанна – до того момента, как мы смыкали объятия, – поэтому я и сейчас не могу сказать, ждала ли она встреч, хотела ли их, как я, или она всего лишь поддавалась той бешеной волне, которая раскачивала меня вместе с мостом, но захватывала и ее тоже. Не знаю, все происходило так стремительно, что я не успевал это обдумать или, как выражался мой парижский друг, «обчувствовать».
Хотя, казалось, ничем особенным я не был занят. Работать я не мог, совсем. Даже киношный заказ, который я всегда расценивал как легкое упражнение за большие деньги, и тот сейчас мне не давался. Я по-прежнему ждал дома ее звонков, это и была моя работа. К тому же оставалось всего пять дней до возвращения моих из Европы. Жена звонила мне пару раз, счастливая, чужеземная и абсолютно чужая, так мне казалось. Из трубки доносился какой-то неведомый уличный шум (она говорила из автомата). К счастью, звонки стоили огромных денег, а потому говорить долго мы не могли. Как дела? – Отлично. Привет. – Пока. Иногда я задумывался, что будет, когда они вернутся, но потом тут же запрещал себе об этом думать. Точно так же я запрещал себе думать о том, что у нее есть муж и этот муж – мой брат, пусть и неродной. Воспоминание о тетке вызывало у меня немедленный озноб.
Она тоже помнила, что мои скоро возвращаются, хотя мы с ней об этом не говорили. Я же не хотел терять ни минуты, встречал ее возле работы. Знал, что это рискованно, кто-то мог увидеть, узнать, передать, донести, но мне было все равно. Меня несло потоком, в котором я чувствовал себя и беспомощным, и всесильным. Это было как помешательство, определенно. В ту минуту, как я обнимал ее, прижимал к себе, мне казалось, что все это ерунда: и брат, и тетка, и жена, все это как-нибудь решится, утрясется, все всё поймут и простят, да и вообще – что дурного мы делаем? Кому плохо от того, что я люблю ее, да и ей, как мне кажется, я не совсем противен? На этом месте я всегда начинал буксовать, что-то смутное закрадывалось в душу: не может же она всерьез любить меня – меня, старика, полусумасшедшего, неудачника… Я продолжал список и приходил к выводу: нет, она не может меня любить, это какая-то ошибка.