Верхний ярус
Шрифт:
Его недели недоверия уже давно превратились в свободное падение намного страшнее их молодого увлечения скайдайвингом. Паника от разоблачения скоро сгустилась в скорбь — такую же, как когда умерла его мать. Скорбь затем преобразилась в добродетель, какую он и лелеял неделями в тайне, пока и добродетель не рухнула под собственным взрывным ростом и не стала горькой нерешительностью. Каждый вопрос — добровольное безумие. Кто? Почему? Давно ли? Как часто до того?
Какая разница? Хочешь, не застегивайся. Ему уже нужен только покой, и побыть бы с ней побольше, сколько можно, пока она не разобьет все, лишь бы наказать его за то, что он узнал.
ДОРОТИ
Она будет плохой. Опять. Плохой до дурости. Делать то, чего и не воображала. Новенькое. Узнает больше о себе — до страшного больше, на огромной скорости, захлебываясь от восторга. Что ей нравится и не нравится, когда она не врет ленивой ложью приличий. Гори последние тридцать лет высвобождающим жар пламенем. Сама мысль ее сокрушает — волшебство. Это развитие — и она уже мокрая и чуть ли не кончает от хлюпанья собственных ног, словно зеленая шестнадцатилетка, когда видит черный БМВ на обочине и садится внутрь.
Сорок восемь минут диких экспериментов. Сразу после она не может их вспомнить толком. Будто он ей чего-то подмешал, просто для прикола. Она помнит, как сидела на раздвинутых коленях на огромной кровати, хихикала, как пьяная принцесска в общаге. Помнит, как чувствовала себя большой, поэтической, королевской, божественной, потоп Брамса. Потом снова боль в ногах и легких — как у бегуна на длинные дистанции. Помнит, как он шептал ей в ухо, трахая пальцами, — смутные, зловещие, обожающие, возбуждающие слоги, которыми она питалась, не разбирая.
Время от времени в бурном море, как и неделю назад в голове с ужасающей конкретностью мелькают подробности из ее любимых романов об изменах. Она помнит, как думала: «Теперь я — героиня собственной обреченной истории». Потом — долгий и нежный поцелуй на ночь, на обочине в темной машине, в трех кварталах от консерватории. Десять шагов по скользкому тротуару — и она предает все приключение воображению: так бывает только в книжках.
Она снова на сцене, до конца еще далеко, ждет, когда мелодия пойдет вверх, и тут баритон поет: «Говорю вам тайну: не все мы умрем, но все изменимся вдруг, во мгновение ока, при последней трубе» [52] .
52
Коринфянам 15:51–52.
РЭЙ ПРИТРАГИВАЕТСЯ К УЖИНУ — фисташки и яблоко. Чтение идет медленно, его отвлекает все на свете. Глядя на дно огрызка, он понимает, что «калике» — слово, которого он в жизни не слышал, — это всего лишь остатки зачахшего яблочного яблока. Он отрывается от чащи слов три раза в минуту, ожидая, что истина ударит, как падающий дуб через крышу дома. Его так ничто и не убивает. Вообще ничего не происходит, и продолжает не происходить с огромной силой и терпением. Ничего не происходит так всецело, что, когда он смотрит на часы, гадая, почему Дороти еще не дома, в шоке обнаруживает, что прошло меньше получаса.
Он склоняет голову и сосредотачивается на странице. Статья разжигает волнение. Должны ли деревья иметь права? В этот же день в прошлом месяце ему принесло бы огромное удовольствие испытать на прочность этот хитроумный аргумент. Чем можно владеть и кто может владеть? Что дает права — и почему их на всей планете могут иметь только люди?
Но сегодня слова плывут перед глазами. Восемь тридцать семь. Все, что принадлежало ему, рухнуло, а он даже не понял почему, что вызвало катастрофу. Ужасная логика статьи сводит его с ума. Дети, женщины, рабы, аборигены, больные, безумные и инвалиды: за века все немыслимо превратились в людей, по закону. Так почему же деревья, орлы, реки и живые горы не могут судить людей за кражу и бесчисленный ущерб? Эта идея — полный кошмар, смертельный танец правосудия, как тот, что он переживает сейчас, глядя, как отказывается двигаться секундная стрелка часов. Вся его карьера вплоть до этого момента — защита собственности тех, у кого есть право на рост, — начинает казаться сплошным военным преступлением, будто, случись революция, его за это посадят.
Предложение неизбежно прозвучит странно, пугающе или смехотворно. Отчасти потому, что, пока бесправная вещь не получит права, мы не можем ее представить иначе как вещью для «нашего» пользования — тех, у кого права на данный момент есть.
Восемь сорок два — и Рэй в отчаянии. Теперь он готов на все — обмануть Дороти, сделать вид, что ни о чем не подозревает. Припадок безумия сойдет на нет. Лихорадка, превратившая ее в ту, кого он не узнает, прогорит, и Дороти снова станет здоровой. Стыд приведет ее в чувство, и она вспомнит все. Годы. Как они ездили в Италию. Как прыгали с самолета. Как она въехала на машине в дерево, читая его письмо на годовщину, и чуть не погибла. Любительский театр. То, что они посадили вместе на своем дворе.
Сказать, что ручьи и леса не имеют прав, потому что ручьи и леса не могут говорить, — не ответ. Не могут говорить и корпорации; не могут штаты, фонды, младенцы, недееспособные, муниципалитеты или университеты. За них говорят юристы.
Главное — она никогда не должна понять, что он знает. Нужно быть жизнерадостным, остроумным, веселым. Стоит ей заподозрить, как это погубит их обоих. Она сможет жить с чем угодно, но только не с прощением.
Но молчание его убивает. Он никогда бы не сыграл никого, кроме честного Макдуфа. Восемь сорок восемь. Он пытается сконцентрироваться. Вечер растягивается, как два пожизненных срока. У него есть только статья для компании и мучения.
Что нам дает потребность не просто удовлетворять базовые биологические желания, но и насаждать свою волю среди других, объектифицировать их, делать нашими, манипулировать ими, держать на психологической дистанции?
Пальцы листают статью. Он не может уследить, не может решить, шедевр это или мусор. Распадается все его «я». Все права и привилегии, все, чем он обладает. Великий дар, принадлежавший ему с рождения, отняли. Это грандиозный, роскошный самообман, неприкрытая ложь — та претензия Канта: «Животные существуют только как средства, не сознающие собственной самости, а человек является целью» [53] .
53
Пер. А. Судакова и В. Крыловой.