Вериги любви
Шрифт:
– Цыц! – словно сплевывал дед в пространство, и баба умолкала и уже мирно поглядывала на нас, и по головкам поглаживала, и пряниками одаривала. Это деду тоже не нравилось, но – молчал, не одергивал, не спугивал моего предчувствия будущих стихов.
Шлях накатан – долог путь,Села баба отдохнутьПри дороге, под кусток,Развязала узелок:«Дай-ка малость посижу,На гостинцы погляжу.Малолетке-дочке – бант,Парню – к дудке барабан,Деду –Мама иной раз, посмеиваясь, говорила:
– Иди, покрути деду усы!
Это я делала с удовольствием: забиралась к старику на колени и с озорной опаской дергала кончики его длинных висячих усов, а он только жмурился, терпел.
Дед Кондрат вообще был молчуном. Даже когда приходили гости, он тихо сидел на лавке, пока не позовут к столу. Отец сколько раз просил:
– Батько, поговори с детьми, поучи уму-разуму!
– Нехай сами будут, – был ответ.
И мы были «сами».
Мне иногда говорят: «И что бы с тобой, поэтесса, было, если бы не 17-й год! Гусей пасла бы в деревне…»
А я и вправду пасла. Тетя Настуня заворачивала нам с братом в чистый рушник по куску житного хлеба с салом, укладывала в торбу бутылку с водой, и мы отправлялись – гуси впереди, мы, с опаской, позади, за село, на зеленую гусиную траву у речки: куда гуси, туда и мы. Такое одно только место над Росью было – высокое, где местами в речке и песок виднелся на дне, не один только ил чернущий.
Рось по-особенному текла – по кругу, что ли. Все хаты, к какой ни подойди, подворьем да огородами лежали непременно на берегу. А повдоль кругового берега шла одна на все село вековечная тропа: по ней соседи друг к другу ходили, так побыстрее было. Про тропу только казалось, что она среди травы бежит: под ногами иной раз словно кисели колыхались и вслед чмокали, а следы тут же мокретью наполнялись. А бывало, иная резкая травка исподволь полоснет по стопе, кровь пустит.
– Ничего, – смеялись дома, – породнилась с землей-то…
Тропа эта с вешками была – с криницами: село их привечало издавна, все – при тропке. Из криницы ближней и я иной раз шелковой воды набирала – мыть голову – без особой в том нужды: перед дядькиным домом был вырыт колодец на три ближних двора, и вода в нем была не хуже криничной. До сих пор, наверное, лежит на дне упущенное мной ведерко, – и как такое могло случиться?
За целый день, пока мы на речке с гусями на солнцепеке парились-загорали, сало растапливалось, как на сковородке, и этот его талый вкус люб мне до сих пор, как и картошка, жаренная с луком на сале да вдобавок на керогазе: летом ведь печи не топили, готовили во дворе.
День-деньской бегали мы босиком, и ко времени отъезда домой пятки делались, как деревянные, зато потом мы долго не болели, до весны. Ну, а весной из квасцов, конечно, не вылезали.
Я очень любила двоюродную сестру Ларису, добрую, веселую толстушку, целыми днями готовую возиться с нами-несмышленышами. Она звала нас по-чудному: Танюхастая и Витюхастый, и мы, бывало, за ней вслед ходили целыми днями, как привязанные. Другая сто раз бы прогнала, а Лариса только смеялась, пела и что-нибудь рассказывала – между делом, а дел в деревне всегда много.
У Ларисы я выучилась украинским песням, она хвалилась:
– Лучше наших песен нету!
И вправду нету. Может быть, оттого, что они убаюкивали меня в летней колыбели детства?
На сенокос выходили все: и дед, и дядька с тетей, и сестры с мужьями. Я всегда опаздывала к началу, да меня и не очень-то и будили, жалели городскую соню и неумею. Появлялись мы с братом на лугу вместе с высоким солнышком: выкошенные травы уже ровными рядами лежали посреди праздной земли, уходили вперед ворошистыми дорожками, а там, в самом то ли конце их, то ли в начале и далеко впереди всех, шел дедушка Кондрат в своем соломенном брыле, и коса его посверкивала-поблескивала ярче и шибче других.
Я любила валяться на скошенной траве, пока ее не убрали с луга. Сладко было лежать на душистом сене, следить за разноцветными букашками и паучками, копошащимися среди увядающих стеблей и травинок, и пускать в полет с ладони божью коровку:
Божия коровка,Улети на небо,Там твои детки,Принеси нам хлеба!А когда сено собирали в стога, мы с братом выкапывали в них нарошные схроны: ни дождь, ни солнце нипочем! Отучил от забавы дед:
– В сене змеи по ночам греются, глядите, покусают…
Небо скатилось на плечи,Ввысь устремилась земля,Ринулось сено навстречу,Вздрагивая и пыляСолоно, горько и сладко,Колко и высоко, –Дедовская загадка!Вон он, идет широкоВ белой просторной рубахе,В желтом огромном брыле.Косит, а руки – во взмахеСамом большом на селе.Мы – его глупые внуки,Нам еще много не знать,Смотрим на темные руки,Учимся пониматьИх вековое старанье…Помнишь, как в дедовский следМягко легло разнотравьеВорохом добрых примет?Самыми счастливыми были поездки в Житне-Горы с родителями: все село собиралось у деда во дворе побыть с дальними гостями. Сносили из соседских хат столы, накрывали домотканым рядном доски, приспособленные под скамейки, и каждая хозяйка спешила со своим угощением: гуляли-то всем селом до самой ночи. Ели да пили, да всласть говорили, а еще и пели – до неба взлетали, и плясали – земле кланялись.
У нас же с соседской детворой свое гулянье – к сельскому клубу, подглядывать за парочками, как они после танцев милуются в темных закоулках. И самим-то страшно было выскакивать из-за деревьев и колодезных срубов с криком: «Жених и невеста, тили-тили тесто!» И что за «тили-тили»? Один жених палкой так вслед свистнул – я чуть без головы не осталась, только ветер пронесся над ухом.
В дедовой хате жила ласточка – в сенях над дверью слепила свое гнездо, удумала! В гнезде день-деньской галдели голодные ластачата, но дед тревожить птенцов не разрешал. Я часами караулила ласточку, рассуждала: «Вот залетит в сени, дверь захлопну и поймаю ее, я только посмотрю, дед и не узнает…» Ласточка однажды залетела, увидела меня, испугалась, метнулась назад, на волю, и в это время я захлопнула дверь… Мы с братом похоронили птицу под вишней, но куда схорониться от себя, от своей недетской вины? Я до сих пор помню…