Вернись и возьми
Шрифт:
Но брыкается только девочка; состояние мальчика ухудшается со скоростью состава, летящего под откос. После хинина и двух литров физраствора он даже не открывает глаз, только еле-еле морщится в ответ на болевые стимулы. Все это время одна из медсестер зудела о зряшности наших стараний, и теперь в моей голове впервые проносится мысль о том, что старуха, возможно, права; и одновременно с этой мыслью мать мальчика начинает рыдать — видимо, и она только что поняла. «Ты сама во всем виновата, — срывается Абена, — раньше надо было думать!»
Посыльный приносит листок с результатами анализов: «Заражение плазмодием, паразитемия 4+. Гемоглобин 6,5 г/дл». Это значит: без переливания крови — пиши пропало. До Центрального госпиталя черта с два доберешься, к тому же у меня заканчиваются
— Двенадцать ганских седи, — с расстановкой произносит аптекарь.
— В прошлый раз было десять!
— В прошлый раз хинин был местного производства. Но тот хинин закончился, остался только импортный. Двенадцать ганских…
— Да я понимаю, что не нигерийских!
— Оставь, я заплачу, — неожиданно вмешивается Кведжо.
«Неудивительно, что вас это удивляет», — говаривал один мой знакомый из прошлой жизни. Удивление не удивительно. Удивительна забывчивость, позволяющая за какой-нибудь месяц привыкнуть к тому, что годами казалось невероятным. К тропическим зарослям и проселочной дороге, вымощенной кокосовыми скорлупками. К львиноголовым гекконам, шныряющим по дому в качестве питомцев. К больничному приему — по пятьдесят пациентов в день: тиф, малярия, дракункулез… К тому, что есть полагается руками, точнее — правой рукой, из общей миски, а спать — на циновке. К руинам колонизации и отсутствию канализации.
К тому, что гостеприимство обозначается словом ахохойе, которое дословно переводится как «здесь-бытие». К этому «здесь-бытию» на краю света, где сосед в разноцветной пижаме и феске может в любой момент нагрянуть с визитом и, ни слова не говоря, развесить белье у тебя во дворе или состряпать себе еду на твоей плите из твоих же продуктов. Где в три часа ночи раздается петушиная побудка, а в шесть утра — дискант соседских «лазутчиков»: по традиции младшему в семье надлежит начать день с обхода всех хижин в округе, справиться о здоровье каждого из соседей и, вернувшись домой, представить подробный отчет. Где «болезни духа» лечат снадобьем из обезьяньих костей, а уж если и это не помогает, жители деревни снаряжаются в многодневный поход и, по очереди взваливая больного на спину, тащат его за тридевять земель — в ближайший медпункт.
К послеобеденным историям Люси и проповедям Фрэнсиса, к обязательным сказкам про паука Анансе, которые могли затянуться на два часа, а при участии студента-медика Кваме Бремпонга — и на все четыре. Никто, включая Юнис, не относился к этим сказкам серьезней, чем Кваме Маленький. Его серьезность была сочетанием исследовательской въедливости с простодушной впечатлительностью. Если бы не медицина, из него мог бы выйти хороший этнограф-африканист.
Кваме приехал из штата Нью-Джерси по той же волонтерской программе, что и я. «Как, еще один Кваме?» — удивилась Юнис. И правда: к моменту прибытия американского гостя в доме Обенгов уже имелся не один, а целых два Кваме — сторож на крыльце и принц на музейном портрете. С принцем Кваме Опоку американского Кваме роднил не только субботний день рождения [75] , но и определенные факты биографии. Подобно легендарному тезке, Кваме Бремпонг был уроженцем Кумаси, вывезенным из страны в детском возрасте; и так же как Опоку, всю жизнь мечтавший о санкофа, американский Кваме прибыл в Эльмину, чтобы найти свои корни и заново выучить родной язык.
75
Именем Кваме называют мальчика, родившегося в субботу.
Для ганцев он был обруни-бибини — чернокожий обруни, африканский неафриканец. Каждый год сотни, если не тысячи таких же чернокожих обруни совершают паломничество в нищий городок на побережье Гвинейского залива, где в 1482 году была построена первая в Африке невольничья крепость. Пять с половиной веков спустя эта крепость никого не пугает; воображению приходится как следует потрудиться, чтобы приблизить ужас исторического контекста. В прохладном небе над бастионом носятся стрижи. По левую руку виднеется дикий пляж, разлетающиеся брызги огромных волн. По правую руку — причал и рыбацкий поселок, за которым начинается сама Эльмина, кажущаяся отсюда столь живописной. Рыболовные сети, шхуны и пироги, красно-бурая латеритная почва. Запах дыма и жареной кукурузы. Детвора гоняет в футбол, пока те, кто постарше, режутся в шашки или чинят допотопный «фольксваген». Местные ловкачи встречают заморских братьев у крепостной ограды, предлагают экскурсии, продают брелоки и подвески с мемориальной надписью: «Форт Эльмина 2010 — в память об участи, что постигла наших предков». Я сфотографировал сувенир крупным планом, но покупать не стал, тто есть повел себя, как подобает обруни. Кваме лишь покачал головой и двинулся дальше.
Администратор клиники, смешливый и жуликоватый мистер Кооси, определил новоприбывшего волонтера ко мне в «отделение» (до этого отделение состояло из меня и Абены).
— Раз обруни, два обруни, — сказал Кооси, прихахатывая, — теперь вы сможете говорить по-английски, сколько вам влезет!
— Адэн? Ибэка фантсе [76] , — гордо ответил я.
— Чале, ше, обруни фитаа йи сисиуо! [77] — захохотал администратор, изо всех сил тряся безответного Кваме.
76
Зачем? Мы будем говорить на фантсе.
77
Смотри, пацан, как этот белый тебя надул!
Все общение в клинике происходило на чви, и именно это обстоятельство послужило нам с Кваме поводом для дружбы. Можно сказать, что мы нашли общий язык, которого оба не знали — каждый по-своему. За год, проведенный среди ганцев, я научился довольно бегло изъясняться на аканском наречии, но стоило местному жителю немного ускорить темп речи, как я моментально терял нить беседы. У Кваме все было наоборот: родители всю жизнь говорили с ним на чви, а он, как и большинство эмигрантских детей, отвечал по-английски. В результате он абсолютно все понимал и решительно ничего не мог сказать. Получился идеальный тандем: я переводил с английского, Кваме — на английский. Местный житель глядел на нас, как на цирковое чудо, и издавал гортанное «ий!», выражавшее крайнее удивление.
По вторникам все лавки в городе закрывались в полдень — обычай, связанный с культом бога воды, почитавшегося наравне с «И-и-сус-са-а». Закрывалась и клиника, но рабочий день на этом не заканчивался: наша помощь была востребована в другом учреждении, именуемом в народе «домом отдыха». Учреждение находилось в поселке Анкафул на расстоянии тридцати километров от Эльмины.
Около часу дня по Трансафриканской магистрали проезжала маршрутка тро-тро; из окна с пассажирской стороны высовывался голый по пояс подросток и выкрикивал пункт назначения: «Анкафул, Анкафул, Анкафул!» Салон тро-тро был так забит, что казалось, еще одно тело смогло бы войти сюда разве что в расчлененном виде. Тем не менее место всегда находилось — где-нибудь между старичком с козой на руках и другим старичком, обнимающим телевизор. Более того, на протяжении следующих тридцати километров маршрутка продолжала останавливаться на каждом углу и подбирать пассажиров. Подросток-заправила собирал проездную плату, показывая размер тарифа на пальцах одной руки, как будто беспрестанно играя в «камень — ножницы — бумагу». При этом другая его рука сжимала гнилую веревку, на которой держалась пассажирская дверь.
Дорога шла у самого берега, огибая участки, засаженные арахисом и маниокой, бугорки окученного ямса, укрепления из песчаника и гальки. Два шелестящих звука — звук прибоя с одной стороны и отдаленный шум шоссе на Аккру с другой — сливались в единый всепроникающий шелест.
— Всё далеко, — сказал Кваме, — хотя и кажется очень знакомым.
— Привыкнешь. Тебе-то сам Бог велел. Через месяц будешь как рыба в воде.
— Хм… У моего отца такая поговорка есть: «как рыба в воде, только в кипящей…»