Весь невидимый нам свет
Шрифт:
Потрескивание догорающего пожара.
Скрип здания наверху.
Какая-то капель с разных сторон.
И грохот, с которым Фолькхаймер остервенело крушит завал на лестнице. Стратегия, насколько Вернер может судить, такая: Фолькхаймер стоит, тяжело дыша, пригнувшись под нависшим потолком, в руке кусок гнутой арматуры. Включает фонарь, водит лучом по завалу, выискивает что-нибудь, что можно вытащить, запоминает. Выключает фонарь, чтобы поберечь батарею, и некоторое время орудует в темноте. Когда свет загорается снова, плотная масса кирпича, металла и досок выглядит по-прежнему. Ее и двадцати человекам не разобрать.
«Бога
Пожар наверху уже должен был вытянуть из их дыры весь кислород. Они должны были задохнуться. Вернуть долги, закрыть счет. А они по-прежнему дышат. Три надломленных потолочных бруса удерживают бог весть какую тяжесть: обгорелое здание, трупы восьми артиллеристов, неведомое количество неразорвавшихся боеприпасов. Может быть, Вернер, десятью тысячами мелких предательств, Бернд, бесчисленными преступлениями, и Фолькхаймер — тем, что был орудием, исполнителем приказов, разящим клинком рейха, — заслужили более страшное наказание и сейчас вершится некий последний приговор?
Корсарский подвал, где эксцентричный приватир хранил оружие, золото и пчеловодческий инвентарь. Затем — винный погреб. Позже — уголок ремесленника. «Atelier de R'eparation», — думает Вернер. Репарации. Возмещение ущерба. Искупление вины. Вполне подходящее место, чтоб искупить вину. Не хуже любого другого. Безусловно, многие в мире скажут, что им троим есть что искупать.
Две банки
Мари-Лора просыпается: игрушечный домик прижат к груди, дядюшкино пальто взмокло от пота.
Уже рассвело? Она взбирается по лестнице, приникает ухом к люку. Воздушной тревоги уже не слышно. Может быть, пока она спала, дом сгорел до основания. Или она проспала последние часы войны и город уже освобожден. Наверняка на улицах люди. Добровольцы, пожарные, жандармы. Американцы. Надо всего лишь открыть люк и выйти через парадную дверь на улицу Воборель.
Но что, если в городе по-прежнему немцы? Что, если они прямо сейчас идут от дома к дому, расстреливая всех подряд?
Надо ждать. Может быть, Этьен уже бежит, запыхавшись, к ней на выручку.
Или съежился где-нибудь, обхватив руками голову. Видит демонов.
Или погиб.
Мари-Лора убеждает себя поберечь хлеб, но он и так уже немного зачерствел, а есть хочется ужасно, и вот уже она сама не успела заметить, как прикончила батон.
И зачем только она не взяла с собой книгу!
Мари-Лора обходит подвал, чувствуя сквозь чулки неровности пола. Вот свернутый в трубку ковер, из него пахнет опилками и мышами. Ящик со старыми документами. Керосиновая лампа. Закатывательная машинка мадам Манек. А вот, в дальнем конце полки под самым потолком, — два маленьких чуда. Полные жестяные банки! В кухне съестного почти не осталось — только крупа, пучок лаванды и две-три бутылки испорченного божоле, — а тут, в подвале, такое сокровище.
Горошек? Фасоль? Сладкая кукуруза? Только бы не растительное масло! Вроде бы банки с маслом меньше? Мари-Лора трясет их, но на слух ничего не определить. Интересно, могут ли там оказаться персики — белые лангедокские персики,
Две банки, которых не заметил Этьен.
Не надо слишком уноситься в мечтах — обидней будет разочарование. Горошек. Или фасоль. И то и другое — замечательно. Она убирает по банке в карманы дядюшкиного пальто, еще раз убеждается, что макет по-прежнему в кармашке платья, садится на сундук, сжимает в руках трость и старается не думать про мочевой пузырь.
Когда-то давно — ей было тогда лет восемь или десять — папа водил ее в Пантеон, где показывают маятник Фуко. На проволоке длиной шестьдесят семь метров, объяснял папа, качается медный шар с острым кончиком внизу, как у детской юлы, и то, что его траектория меняется со временем, безусловно доказывает вращение Земли. Однако тогда, стоя у ограждения, под свист летящего маятника, Мари-Лора из всех отцовских объяснений твердо усвоила одно: маятник Фуко будет качаться вечно. Даже после того, как она уйдет отсюда и заснет в своей кроватке. После того, как забудет о нем, проживет целую жизнь и умрет.
Теперь ей кажется, будто перед нею свистит этот маятник: огромный золотой шар, диаметром с бочку, безостановочно качается взад-вперед. Вновь и вновь прочерчивая на полу свою нечеловеческую истину.
Дом № 4 по улице Воборель
Пепел, пепел: снег в августе. Утром бомбардировка возобновилась, но сейчас, в шесть вечера, уже не бомбят. Где-то строчат пулеметы, звук — словно между пальцами пропускают нитку бус. У фельдфебеля фон Румпеля с собой фляжка, несколько ампул морфия и пистолет. По набережной. По дамбе к дымящимся стенам Сен-Мало. Мимо разбитого пирса, рядом с которым дрейфует кормой вперед полузатопленное рыбачье суденышко.
Улица Динан в Старом городе: груды камня вперемешку со ставнями, ветками, мешками, чугунными решетками и колпаками дымовых труб. Расколотые ящики для цветов, обгорелые оконные рамы и битое стекло. Многие здания еще дымятся, и фон Румпель уже несколько раз останавливался и переводил дух — даже несмотря на то, что держит у лица мокрый носовой платок.
Раздувшийся труп лошади. Кресло, обитое полосатым зеленым бархатом. Обрывки тента с надписью «Кондитерская». Из разбитых окон плещут занавески, в странном мерцающем свете это неприятно действует на нервы. Ласточки носятся туда-сюда, ища гнезда, которых нет; вдалеке кто-то кричит, хотя, может быть, это просто ветер. Многие вывески сорвало, их оборванные цепи сиротливо качаются в воздухе.
Сзади, поскуливая, трусит шнауцер. Никто не кричит из окон, не предупреждает, что тут заминировано. За четыре квартала фельдфебель встречает лишь одного человека — женщину перед тем, что еще вчера было кинотеатром. В руке у нее совок для мусора, щетки не видать. В открытой двери за ее спиной — ряды кресел, смятые обвалившимся потолком. Дальше экран, совершенно целый, даже не закопченный.
— Первый сеанс только в восемь, — говорит женщина, ошалело глядя на фон Румпеля.
Тот кивает и, хромая, проходит мимо. Улица Воборель засыпана битой черепицей. Над головой порхают обгорелые клочья бумаги. Чаек нет. Даже если дом сгорел, думает фон Румпель, алмаз по-прежнему там. Я выкопаю его из золы, как теплое яйцо.