Весь в отца
Шрифт:
С отчаянием я оглядываюсь вокруг, разыскивая, что бы приспособить, и слышу голос Гриши уже внизу, под насыпью:
— Сюда!
Гриша стоит в канаве. По краям её растут ольха и молодые тонкие берёзы.
Я прыгаю вниз и сразу погружаюсь по колено в какую-то липкую ржавую болотную грязь. Рядом со мной уже раздаётся треск ломающихся ветвей и учащённое дыхание Гриши.
Сгибая в отчаянном напряжении гибкий берёзовый ствол, я сдираю с ладони кожу — рука в крови. Что-то трещит и лопается на мне, — наверно, рубашка.
Выломав два толстых длинных кола,
— Так ничего не выйдет! — кричит Гриша. — Копай яму!
Я бросаюсь на землю и начинаю двумя руками разгребать между шпалами паровозный шлак и гальку. Этим же делом на другой стороне полотна занимается Гриша.
И вот мы слышим в отдалении густой и протяжный рёв паровозного гудка. Это ленинградский поезд отошёл от ближайшей станции. Перегон — восемь километров. Через десять-двенадцать минут поезд будет здесь.
Мы утраиваем наши усилия — и вот, наконец, два высоких шеста, вкопанные между шпалами, окученные песком, шлаком и галькой, подкреплённые камнями, закрывают дорогу поезду. Привязанные к верхушкам шестов, развеваются два красных угольничка Гришиного пионерского галстука.
Мы отбегаем назад метров на сто от нашей загородки — там небольшой подъём. Теперь я рву на две половины свой галстук, и мы встаём на рельсы, высоко подняв руки.
А рельсы гудят. Ширится разносимый эхом глухой шум приближающегося поезда. Вот он выходит из-за поворота — тёмная грохочущая громада.
Сердце моё бьётся так учащённо, что я невольно прижимаю руку к груди, чтобы как-нибудь ослабить его удары.
Поезд уже в километре от нас. Он несётся сюда с грохотом и звоном. Грохот нарастает с каждой секундой. Мы слышим оглушительный дробный стук колёс. Земля дрожит под нашими ногами. Ещё минута, и поезд проскочит нашу загородку, смяв и её и нас…
— Терпение! — кричит Гриша. — Держись, Толя!..
И вот раздаётся гудок, ещё и ещё, несколько тревожных гудков. Паровоз надрывается от сердитого крика: «Уйдите с дороги! Уйдите с дороги!»
Нет, мы не уйдём! Мы не можем уйти! Мы на посту! Красные сигналы опасности в наших руках — смотрите!
Резкий лязг и скрежет буферов заполняют эти последние тревожные мгновения. Паровоз тормозит — мы это отлично видим. Не прекращая оглушительного рёва, он напрягает всю силу стальных мышц, чтобы сдержать вагоны, и это ему удаётся. Он резко замедляет ход и останавливается в пяти шагах от наших сигнальных шестов, и стоит — дрожащий, возбуждённый, окутанный облаками густого пара, тяжело дыша.
С паровоза соскакивают люди: один, два, три человека… Главный кондуктор прыгает с подножки первого вагона. Они бегут к нам, а мы с Гришей — навстречу. Потом мы вместе бежим к повреждённому рельсу, и тут кто-то крепко обнимает меня, кажется, главный кондуктор, или нет — этот, с чёрными пушистыми усами, машинист. Он обнимает меня и спрашивает, кто мы такие.
Я вижу вымазанного в мазуте и саже кочегара. Он чёрен как негр. Это он хватает Гришу в охапку и целует его, оставляя на Гришиных щеках тёмно-коричневые пятна. И снова бегут люди — они тащат ломики и молотки, гаечные ключи и домкраты.
Я сажусь совершенно обессиленный тут же на рельсы, и Гриша садится рядом со мной, — видно, ноги его тоже не держат.
— Остановили, Толя! — говорит он, устало улыбаясь, и потом смеётся, обнимая меня. И я тоже смеюсь и обнимаю своего друга.
— А композитор — Виктор Николаевич? — вспоминает Гриша. — Как же мы о нём забыли?!
— Вот тебе на! — говорю я. — Идём скорей, поищем…
У вагона толпятся пассажиры, оживлённо обсуждая происшествие. А вот и наш Виктор Николаевич! Он стоит на подножке с портфелем в руках и уже собирается прыгнуть вниз.
— Здравствуйте, Виктор Николаевич! — говорим мы оба.
— Здравствуйте!
Он недоумевающе смотрит на нас.
— Мы — пионеры из лагеря «Красная заря», — поясняет Гриша. — В прошлый раз, когда вы приезжали к нам, мы с Толей тоже встречали вас. Не помните?
— Да? Разве это были вы? Возможно! — говорит Виктор Николаевич и с большим удивлением смотрит на Гришу.
Я подтверждаю, что это были действительно мы, и предлагаю Виктору Николаевичу не ожидать, когда тронется поезд, а идти сейчас. Здесь, по тропинке, до лагеря самая кратчайшая дорога. От станции дальше.
— Ну что ж, в таком случае идёмте!
Он прыгает с подножки и спрашивает нас:
— А что такое, ребята, произошло с поездом? Вы не знаете? Говорят, неисправность пути. Кто-то вовремя заметил и предупредил?
— Да… — небрежно отвечает Гриша. — Так… Пустяки… Ничего особенного…
А мне очень хочется сказать: «Это сделали мы! Не испугались опасности, понимаете?! Держались как герои!». Но я одёргиваю себя: «Нельзя хвалиться! Это просто неудобно! Что человек о нас подумает? Какие-то жалкие хвастуны!». И я стараюсь изобразить на своей физиономии подчёркнутое безразличие: дескать, мой друг прав — ничего особенного.
Мы идём, но беседа у нас не клеится. Или мы с Гришей, всё ещё переживая события, отвечаем Виктору Николаевичу невпопад, или он слишком рассеян и не очень поддерживает разговор.
«А может, сочиняет какую-нибудь симфонию», — думаю я.
Но только хотя Виктор Николаевич и рассеян, а нет-нет, да и посмотрит внимательно то на меня, то на Гришу.
Ну как же я сразу не догадался о причине этих удивлённых и внимательных взглядов!
Вот вам портрет Гриши Туманова: ботинки облеплены засохшей рыжей глиной. Колени грязно-зелёного цвета. Брюки напоминают половую тряпку. Рубашка разорвана у ворота. Волосы стоят дыбом. На одной щеке синяк и кровавая ссадина, а другая щека вся в тёмных пятнах, оставшихся от поцелуев кочегара.