Веселые будни. Дневник гимназистки
Шрифт:
Вчера у нас в классе перед уроком Закона Божьего такое происходило! После звонка Евгения Васильевна по обыкновению ушла, — не знаю, куда она там всегда уходит, — a батюшка тоже где-то запропастился. Ну, a когда же бывает, чтобы класс один, без всякого начальства тихо сидел? Это вещь совершенно невозможная. Вот и пошли гоготать, сперва потихоньку, a потом все громче да громче; пробовали наши тихони и дежурная шикать, да ведь все равно ничего не добились.
Ермолаева стала для чего-то новенькой косу расплетать и распустила ей волосы по плечам. Пыльнева — удирать. Кое-как подобрала их, заплела, хотела
— Давай, Лиза, — кричит Тишалова, — руки накрест сложим, a Пыльнева пусть сядет или встанет на них, как себе хочет, да и достает ленту.
— Ладно, — соглашается Пыльнева.
Хоть вид у нее святой, но она жулик-жуликом, на всякую шалость всегда готова.
Взгромоздилась она им на руки, да где там, разве высь такую достанешь?
— Подпрыгни, — говорит Шура.
Ta хоп-хоп, все равно ничего! A мы хохочем-заливаемся. И так хопанье им это понравилось, что они вприпрыжку пустились по всему классу: Тишалова с Ермолаевой за коней, Пыльнева за седока.
— Эй, вы, голубчики! Allez hopp [65] ! — покрикивает она, a Шура с Лизой, наклонив головы набок, точно троечные пристяжные, «хопают» да «хопают». A лента себе висит-болтается, про нее и думать забыли. Мы все уже не смеемся, а прямо-таки визжим.
— Батюшка! Батюшка! — раздается несколько голосов.
Кто был не на месте, быстро усаживается. Шура с Лизой продолжают скакать по направлению к окну, спиной к двери.
— Эй, вы, голубчики! — опять восклицает Пыльнева, a в ответ ей Тишалова с Ермолаевой начинают ржать и брыкаться задними ногами.
65
Давай, пошел! (франц.)
Доскакав до окна, они поворачивают и чуть не наталкиваются на батюшку. A он себе стоит около стола, подбоченившись одной рукой, ничего не говорит и так смешно смотрит.
В ту же минуту «кони» разбегаются, Пыльнева хватает свои совсем рассыпавшиеся волосы, вскрикивает «ах», закусывает губу и стремглав летит на место. Класс сперва старается не смеяться, все фыркают, уткнувшись носами в платки, передники или ладони, но не выдерживают, и со всех углов раздается хихиканье.
— Ну, красавицы, разодолжили, нечего сказать, — говорит наконец батюшка. — В коней ретивых, изволите ли видеть, преобразились! A ну-ка, коники, может, пока мы молитву-то совершим, вы в коридорчике погуляете, свои буйные головушки поуспокоите, a боярышне Пыльневой не завредит и кудри-то свои подобрать, больно уж во время скачек поразметались.
Все три, как ошпаренные, выскакивают из класса и летят в умывальную. Дежурная, Леонова, начинает читать молитву «пред учением». Но выходит не молитва, a грех один: всем нам смешно, Леоновой тоже, и та, до ехав кое-как до половины молитвы, говорит уже «после учения». Все опять фыркают. Тогда батюшка сам читает всю молитву сначала, крестится и садится на место.
Как только мы уселись, дверь открывается и входят наши три изгнанницы, красные, пришибленные какие-то и необыкновенно гладенько зализанные.
— Батюшка, пожалуйста, не говорите, не жалуйтесь… Мы больше никогда… Пожалуйста… — слышится со всех сторон.
— Не жалуйтесь! Ишь, чего выдумали! Они тут себе кавалькады на батюшкином уроке устраивают, a батюшка «не жалуйся».
— Ну, батюшка, ну милый, мы никогда, никогда больше не будем!..
— Я-то «милый», да вы не милые, вот беда.
— Мы тоже будем стараться. Пожалуйста! — ноет весь класс.
— Ну, ладно, вот мы сейчас девиц-то этих лихих к ответу вытребуем. Будут хорошо знать, так и быть, не донесу по начальству, a нет… Ну-ка, Лизочка Ермолаева.
И Ермолаева, и Тишалова, и Пыльнева, все три еще за новую четверть не спрошены, a потому, понятно, урок знают.
— Ну, ваше счастье, — говорит батюшка, — а только впредь чтобы подобного ни-ни.
Ну, конечно, все обещают.
Так и не пожаловался. Попинька наш честный.
После уроков оделась я, спускаюсь вниз. Что за диво? Глаши нет, a обыкновенно она ни свет ни заря приходит, чтобы с другими горничными поболтать. Вышла на крыльцо, посмотрела направо, налево, — нет как нет. Я рада радешенька, — одна пойду, никогда еще в жизни одна по Петербургу не ходила, a теперь, как большая, сама. Лечу к Любе.
— Вместе, — говорю, — пойдем. Одни, понимаешь ли? Одни!
Ей-то не привыкать: за ней никогда и не приходят. Она не очень-то и поняла, чего я радуюсь. Только выходим, смотрим, и Юлия Григорьевна с лестницы спускается, a обыкновенно она позднее нас уходит. Тут же, пока я Глашу искала, да то, да ce — и Юлия Григорьевна уж готова. Подумайте, нам с ней вместе довольно большой кусок по одной дороге идти пришлось.
Являюсь домой, звоню, открывает кухарка. Ральфик виль-виль хвостиком, рад. Смотрю: что такое? В прихожей на вешалке папочкино пальто и шапка, a обыкновенно его в это время никогда дома не бывает.
— Дарья, отчего папа дома, a Глаши нет?
— Тише, — говорит, — барышня, тише! Маменьке что-то неможется, вот Глаша за барином в управление бегала, a теперича в аптеку полетела.
Мама… Мамочка нездорова! Господи, да что же это!
Я лечу через гостиную прямо к ней, но в дверях наталкиваюсь на папу.
— Тише, Муся, ради Христа, тише. Мамочке было очень, очень плохо. Теперь, слава Богу, опасности никакой, но ей нужен покой, полный, полный покой. Если она сможет хорошо, крепко заснуть, то через два-три дня будет совершенно здорова. Если нет — болезнь протянется гораздо дольше.
— Папочка, только одним глазком взглянуть, — молила я.
— Нет, деточка, не сейчас… Потом, потом вместе пойдем.
Он обнял меня, повел свой кабинет, сел на тахту, забрал меня к себе на колени и стал объяснять, что случилось. У мамочки с утра страшно болела голова, как это с ней иногда бывает, вот она и хотела взять порошок… Название не помню, да вместо этого по ошибке взяла другую коробочку, где был морфей, кажется, a это страшный-страшный яд. Мамочка его совсем не переносит, даже если и чуть-чуть взять, a тут много глотнула и отравилась. Глаша, молодчина, догадалась за доктором сбегать и за папой. Теперь, говорят, опасности нет.