Веселые человечки: культурные герои советского детства
Шрифт:
Путешественника без статуса (у товарищей Незнайки статус есть, и весьма низкий — они «больные») люди в патриархальном обществе воспринимают как deus ex machina, как волшебника, обладающего высшими способностями. Понимая это, Иван Флягин в повести Н.С. Лескова «Очарованный странник» умоляет миссионеров «попугать» татар «нашим батюшкой белым царем», надеясь на освобождение благодаря «чужеземному» авторитету.
Несколько более частных соответствий текстов Гоголя и Носова подтверждают прямую генетическую зависимость «Приключений Незнайки и его друзей» от гоголевского «Ревизора». Это и эпизод с распахиванием двери, за которой прячется подслушивающий, и пластырь, который способствует удалению синяка на лбах соответственно Бобчинского и Синеглазки, и дуэт Белочки и Кисоньки, соотносимый с «близнецами» Бобчинским и Добчинским, и эпизод разоблачения самозванцев и выяснения истины, и даже появление «настоящего ревизора», которым в «Незнайке» оказывается спасшийся Знайка, внезапно появившийся
331
Правда, в «Ревизоре» настоящий ревизор появляется после отъезда Хлестакова из города и его разоблачения, а в «Приключениях Незнайки…» именно появление Знайки способствует разоблачению Незнайкиного вранья.
Коды из «Ревизора», несомненно, нужны Носову в воспитательных целях. Самозванство разоблачено и наказано. В отличие от гоголевской модели, где герой не меняется на всем протяжении повествования (и даже в финале не до конца понимает суть происходящего), Незнайка претерпевает эволюцию: после разоблачения он мучается угрызениями совести и раскаивается. Присвоение чужого статуса и «делегирование» собственных недостатков другому («А у нас был малыш, по имени Знайка. Трусишка та-кой! Он увидел, что шар падает, и давай плакать, а потом как сиганет вниз с парашютом — и пошел домой» — с. 137) осознается самим героем как недостойное действие. Он готов сидеть в зарослях одуванчиков, куда забрался, чтобы спастись от обидных слов малышей и малышек, до тех пор, пока история эта не забудется. Катарсическая развязка произведения может рассматриваться как реализация гоголевской задачи: через осмеяние вызвать очищение. Герой, рыдающий возле забора с надписью «Незнайка дурак», искренне готов считать себя самым плохим существом на свете, но Синеглазка решительно успокаивает его. Педагогически грамотные малышки быстро вырабатывают план воспитательных действий:
— Бедненький! Вы плакали? Вас задразнили. Малыши такие взбалмошные, но мы не дадим вас в обиду. Мы не позволим никому вас дразнить. — Она отошла в сторону и зашептала малышкам:
— С ним надо обращаться поласковее. Он провинился и за это наказан, но теперь он раскаялся и будет вести себя хорошо.
— Конечно! — подхватила Кисонька. — А дразнить — это плохо. Он обозлится и начнет вести себя еще хуже. Если же его пожалеть, то он сильнее почувствует свою вину и скорее исправится.
Малышки окружили Незнайку и стали его жалеть (с. 291).
Самозванство становится объектом не только осмеяния («рецепт» Пушкина, данный в «Борисе Годунове» и подхваченный Достоевским в «Преступлении и наказании»), но и жалости. Как раз насмешка рассматривается как недейственный метод. Окруженный «жалостью», Незнайка всерьез пересматривает свои отношения с малышками. Отныне он их самый искренний защитник. Меняется и его самооценка. В финале книги Незнайка, вместо того чтобы бежать играть вместе с друзьями в салочки или футбол, добровольно садится за стол, чтобы почитать книжку и исписать несколько страниц прописи. Кажется, что у малышей-колокольчиков все же есть свое время — и на этой улице можно повзрослеть. Однако это только кажется.
Прямой дидактизм финальной части сюжета (преодоление «извечного» конфликта между мальчиками и девочками и создание привлекательного образа мальчика, любящего учиться) выглядит неорганичным, кажется, даже для самого автора. Не случайно во второй части «Приключений Незнайки» Носов сознательно «открещивается» от интеллектуальной трансформации своего героя: «Как уже всем известно, Незнайка после путешествия значительно поумнел, стал учиться читать и писать, прочитал всю грамматику и почти всю арифметику, стал делать задачки и уже даже хотел начать изучать физику, которую в шутку называл физикой-мизикой, но как раз тут ему почему-то расхотелось учиться. Это часто случается в стране коротышек» (с. 296). Тяга к учению уступает место изначальным характеристикам, согласно которым Незнайка остается главным «баламутом» в чинной компании других малышей. Если бы Носов не «спас» Незнайку таким образом, он потерял бы своего героя: аналогичным образом совершенно невозможной оказалась культурная адаптация Гекльберри Финна в книге Марка Твена.
Сохранение «незнайства» конститутивно для героя. Это его «лица необщее выраженье», личностное начало. Но в то же время (пользуясь языком, эпохе Носова несвойственным) это и его крест. Незнайка чрезвычайно наивен, и его простота то и дело оборачивается опасностью для него самого и для тех, кто с ним рядом. Он слишком доверчив по отношению к окружающему миру и постоянно попадает в беду. Эта доверчивость и простота по самому своему типу чрезвычайно близка к хлестаковской. Однако Хлестаков для Гоголя — объект постоянного подтрунивания и насмешек, а Незнайка для Носова — товарищ, за которым надо заботливо следить, объект «педагогической возни» (аналогично прогульщику Косте из его же повести «Витя Малеев в школе и дома»). Гоголю не просто не жалко Хлестакова, для него это вообще полный нуль, «миражный» персонаж. Он нужен лишь как «место проекции», позволяющее вскрыть механизмы жизни заброшенного провинциального городишки. Пьеса написана для перевоспитания не Хлестаковых, но Городничих [332] . Поэтому Гоголь вовсе не собирается «взывать к совести» «столичного щеголя». А Носову важно, что его персонаж с «нулевым» именем постоянно всерьез переживает происходящее с ним, пусть с трудом, но подчиняясь своей «подружке» совести, как он сам ее называет. Именно в этом можно усмотреть «неинфантилизм» Незнайки. В какую бы переделку он ни попал, ему неоткуда ждать помощи, он вынужден выпутываться сам. Ответственность за собственные поступки и становится в книгах о Незнайке эквивалентом социализации.
332
Собственно, на это Гоголь и указывает в «Отрывке из письма, писанного автором после первого представления „Ревизора“ к одному литератору» и в «Развязке Ревизора».
Сопоставление с гоголевским сюжетом позволяет обнаружить в текстах о Незнайке еще одну особенность: пространственная организация мира коротышек подчиняется тем же правилам, что и пространство в «Ревизоре». Города Зеленый, Цветочный и Змеевка соотносятся по горизонтали, поскольку представляют собой три равноправно периферийных пространства, — насколько можно судить по следующему тому, Солнечный город по отношению к ним выступает в качестве столицы. Между столицей и центром нет формальной вертикали (Солнечный город не диктует Цветочному свои правила и не взимает какой-либо дани), однако существует стихийно признанное жителями «провинции» (путешественниками, приехавшими в Солнечный город) первенство этого города по «качеству жизни».
Завистливые вздохи сожаления героев, сидящих на окраине родного городка после посещения Солнечного города, становятся показателем готовности ориентироваться во всем на жизнь этого «коротышечьего центра»:
— Хорошо в нашем Цветочном городе! — воскликнул, залюбовавшись этой картиной, Незнайка. — А было бы еще лучше, если бы у нас построить такие же большие, красивые дома, как в Солнечном городе.
— Ишь чего захотел! — засмеялась Кнопочка.
— Да были бы у нас парки, театры и веселые городки! Да ездили бы по всем улицам автомобили, автобусы и атомные автостульчики! (с. 397).
Петербург для героев гоголевской пьесы выступает не столько в качестве «источника ревизии», сколько как высшее, «ослепительное» пространство, «источник наслаждений». Когда Хлестаков излагает в письме к Тряпичкину, что причиной радушия «туземцев» стало его петербургское платье, — он не так уж далек от истины. Для жены Городничего Марьи Антоновны Петербург — предел мечтаний, и «амбре» в воображенных ею петербургских апартаментах оказывается знаком полного и окончательного счастья. Характерно, что заграничное пространство в «Ревизоре» — и то в виде уже совершенно мифического «Парижа» — упоминается лишь в сценах вранья Хлестакова, причем очевидно, насколько фантастически он представляет себе этот далекий мир («Суп в кастрюльке прямо на пароходе приехал из Парижа…», с. 241).
Традиционная замкнутость российского провинциального города в гоголевском тексте тем не менее не перерастает в «клаустрофилию», как в Обломовке, описанной И.А. Гончаровым [333] , а сохраняется для персонажей в качестве объекта постоянной рефлексии и готовности покинуть это пространство ради «высшего» города. Движение на запад желанно и недостижимо, тогда как движение на восток крайне нежелательно, но может случиться в любой момент («О Боже! вот уж… и тележку подвезли схватить меня!» — с. 250). Между «адом» Сибири и «раем» Петербурга располагается «город души», как сам Гоголь в «Развязке Ревизора» обозначил место действия пьесы [334] . Остальная часть земного пространства неактуальна в силу ее фантастической удаленности и «инаковости»: не случайно рассказ Феклуши в «Грозе» А.Н. Островского о «людях с песьими головами» воспринимается Глашей как совершенно правдивое сообщение.
333
Обломовка, приведенная здесь для примера, — изолированное поместье. В русской литературе второй половины XIX века провинциальный город часто выступает как место борьбы между «темным царством», силами слепой, нерассуждающей традиционности — и рефлексирующим или эмоционально необычным героем, который полагает свой идеал за пределами наличной действительности (ср. пьесы А.Н. Островского «Гроза», «Бесприданница» и мн. др.). Поместье же может быть куда больше изолировано и иногда воспринимается как пространство патологических чувств и чудовищных событий (ср. роман М.Е. Салтыкова-Щедрина «Господа Головлевы»).
334
«Ну а что, если это наш же душевный город и сидит он у всякого из нас?» (с. 462).