Весёлый Роман
Шрифт:
Я заменил реле обратного тока диодом и заодно отрегулировал карбюратор.
Старшина Аксенов достал из-под седла бутылку арабского рома «Негро» с негритянкой на наклейке и русской надписью.
— Это вам за труды.
— Ну и ну! — восхищенно покрутил головой Илья Гордеевич. — Выходит, что Михайло не только брать, но и давать умеет.
Сергейка до сих пор щеголял в моих часах.
— Который час? — спросил я у Люды.
— Шесть. Или половина седьмого. Кувшинки закрываются.
— А они что, всегда в одно время спать ложатся?
—
— И одуванчики?
Что-то другие названия цветов мне не приходили в голову.
— Одуванчики закрываются в два часа дня. А просыпаются в пять утра. Как птичницы.
— А эти? — Я показал на куст, который рос на берегу.
— Это шиповник. Он ложится спать в восемь вечера. Не веришь?
— Верю.
У них тут были свои часы. Цветочные. И время свое они, как цветы, измеряли часами и днями, а не секундами и минутами.
Мы шли по лугу вдоль опушки леса. На лугу паслось с десяток коров. За ними, как пастухи, ходили два аиста.
— Эти аисты — дрессированные, что ли?
— Почти дрессированные. Лягушки прячутся от них под кочки. А коровы, когда ступают, вспугивают лягушек, лягушки подпрыгивают, и птицы их подхватывают.
На опушке мы увидели сосну, которую Люда так хотела мне показать. Интересная сосна. Может, не настолько, чтоб экскурсии к ней устраивать, но все равно любопытно.
— А почему она на ногах?
Люда рассказала, что сосновое семечко попало в трещину на высоком пне и проросло. Пень сгнил, а корни дотянулись до земли и укрепились там. Теперь от пня ничего не осталось, а сосна стоит на своих корнях, как на ходулях.
На самом краю села из-за деревянного некрашеного забора выскочила собачонка. Маленькая, плюгавая, черная, с желтыми подпалинами. Она звонко и злобно лаяла. Говорят, что самый лучший способ унять собаку — не обращать на нее внимания. Я и не обращал. Шел не оглядываясь.
Собачонка умолкла, забежала перед нами, даже завиляла своим крысиным хвостом, а потом вдруг тяпнула меня за ногу между кедом и штаниной. И молча побежала за свой забор. Я машинально наклонился — зубы у нее были острые, и потекла кровь, — поднял небольшой обломок кирпича и швырнул его в собачонку.
Как она завизжала! Пронзительно, горько, обиженно. Я ускорил шаги. Мне не хотелось встречаться с хозяевами этой твари.
— Больно? — расстроилась Люда. — Может, к врачу?.. Она, конечно, здоровая, я ее знаю, это собака Морозенков, она всегда такая кусачая.
— Чепуха, — сказал я. — Не имеет значения.
Я стал сочинять, как эта собачка пишет сейчас на меня жалобу, в которой утверждает, что я первый бросил в нее камень, а она была вынуждена меня укусить в порядке допустимой самообороны. Но на Люду я не смотрел.
«Как все это глупо, — думал я. — Считаешь себя этим самым гомо сапиенсом, рассуждаешь о назначении человеческой личности, но достаточно собачонке, лишенной всякого разума и снабженной лишь инстинктами, укусить тебя, как ты опускаешься до ее уровня. Только что не стал на четвереньки. Она тебя укусила, ты ее стукнул камнем. Вот вы и квиты».
— Нехорошо это вышло, — сказал я Люде. — Я не думал, что попаду. Это у
— Она всех кусает, — заступилась за меня Люда. — Что же, пусть кусается? Теперь она запомнит.
По-моему, ей тоже было жалко эту дурную псину. Уж слишком отчаянно та визжала.
Здесь небо начиналось от земли. И занимало оно значительно большее место в жизни людей, чем в городе. Но не потому, что его было так много. Просто ритм их жизни был связан с тем, что делается на небе, — жжет ли солнце, не закрытое даже легким облаком, льет ли дождь, клонит ли верхушки деревьев ветер. За погодой здесь следили не по сообщениям в «Вечернем Киеве»: «Завтра будет малооблачная погода без существенных осадков, ветер слабый до умеренного». Здесь oт погоды зависел урожай, зависело настроение людей, зависело их материальное положение.
Нужен был дождь. Странная все-таки штука. У нас дома был барометр. У Феди тоже. Сложный заграничный прибор, соединяющий барометр, термометр, часы и приспособление для измерения влажности воздуха — я забыл, как оно называется, — стоял на столе у Анатолия Петровича. И никто, по-моему, никогда на эти барометры не смотрел — только во время дождя глянешь иной раз, не поворачивает ли стрелка на «ясно». У нас был старый барометр, еще с «ятями», и была на нем, на самом конце шкалы, удивительная надпись: «Великая сушь». Стрелка к ней на моей памяти никогда не подходила. Но сейчас здесь стояла настоящая «великая сушь», и во всем селе — я интересовался — не было ни одного барометра.
Я невольно присматривался к приметам, какие запомнились мне из книг и из тех разделов журналов, которые называются «Прочти, это интересно». Впрочем, твердо я помнил только, что ласточки перед дождем летают у самой земли.
Но я не знал, обещают ли дождь ласточки, когда летают низко над водой, а над берегом сразу взмывают вверх, выше деревьев. Вообще эти ласточки вели себя как чайки — они даже задевали грудью о воду и совершенно не боялись, что утонут. А ведь ласточки, по-моему, плавать не умеют. Тысячи ласточек сновали над водой, пролетали перед самым лицом так, что, казалось, их можно схватить рукой, петляли в воздухе, делали «бочки», «развороты», «иммельманы» и вообще показывали все фигуры высшего пилотажа, какие делают в день авиационного праздника только самые лучшие летчики.
Наш челнок был выдолблен из целого ствола дерева и насквозь просмолен. Вначале мне показалось, что при первом же неосторожном движении он перевернется, но потом я убедился, что он достаточно устойчив, если, конечно, не делать слишком резких движений. Люда сидела на сене, на носу, лицом ко мне, а я медленно греб коротким тяжелым веслом, которое все время норовило выскользнуть из рук.
На гладкой поверхности воды вдруг появилась рваная линия. Она потянулась к нашему челноку, в стороны от нее расходились мелкие волны. Линия приблизилась, и я увидел, что это плывет рыба, рассекая носом самый верхний слой воды. Рыба ткнулась в борт челнока. Я наклонился, подхватил ее, она забилась у меня в руках, затрепыхалась и упала на сено. Она была холодного алюминиевого цвета и размером немного побольше ладони.