Весна незнаемая. Книга 2: Перекресток зимы и лета
Шрифт:
– Да отстань ты! – Задора махнула на него краем передника. – Мало ли что теперь бывает! Весна потерялась, лето потерялось, дороги перепутались, нечисть вся на волю вышла – должен же хоть кто-то справиться! Должен же хоть кто-то помочь! Когда надо, тогда он и появится! Когда терпеть больше нельзя, тогда он и придет! Ведь так?
Все ее лицо дышало верой, глаза блестели, и она, несмотря на бедную одежду и серый повой, была так красива, что Громобою вспомнилась богиня Лада. Задора смотрела прямо ему в глаза, взгляд ее погружался все глубже, и Громобой понял, что может ей ничего не объяснять. Она все о нем поняла. Она ждала его, как ждали его по всему белому свету, и
– Ты – Перун Громовик, – тихо и убежденно сказала Задора, и губы ее слегка дрожали. – Ты – Гром Небесный. Ты пришел к нам.
Голос ее пресекся, на глазах показались слезы, грудь часто задышала. Она поверила, она уже видела спасение, но измученной душе нелегко было вынести такой поворот.
– Уж чем смогу, помогу, – ответил Громобой, не подтверждая и не опровергая ее догадку. – Затем и шел. Надо мне в Славен поскорее, да уж сначала я ваших шатунов повыведу. А то к весне и живого человека не останется.
Ответом было молчание, и только кто-то неудержимо покашливал у двери. И Громобой молчал, мысленно прислушиваясь к собственным словам. Ему вдруг стало ясно, что откладывать и тянуть больше нельзя. Белый свет застыл в последнем напряжении, и если немедленно не вернуть его на прежнюю дорогу, то все рухнет и помогать будет некому.
На другой день Пригоричи собрались за дровами. Надеясь на защиту Громобоя, хозяева хотели запасти дров побольше, чтобы потом долго не иметь нужды ходить в лес, и утром вышли с огнища с шестью волокушами. Все шесть тащили люди: лошадей, которых давно уже стало нечем кормить, съели несколько месяцев назад, не дожидаясь, пока те передохнут с голоду.
Громобою Задора дала топор и овчинный кожух, оставшийся от мужа; кожух пришелся почти впору, хотя и потрескивал по швам. Меч Буеслава он тоже взял с собой. Думая о шатунах, он испытывал злой задор и жаждал встретить их всех, сколько ни есть во всем лесу, чтобы разом передавить мерзостное племя! Ему было нестерпимо думать, что люди и дальше будут гибнуть в лесах, кормить собой оголодавшую нечисть, пока он ходит где-то между Явью и Правью в поисках весны. Хотелось сделать хоть что-то, пусть немного, но прямо сейчас! И Задора, пока он собирался, смотрела на него с такой смесью тоски и надежды в глазах, что Громобой старался не встречаться с ней взглядом. Все прошедшее время казалось ему сейчас потраченным зря: он прошел столько дорог, столько всего повидал и, вроде бы, сделал, а дело ни с места! Земле по-прежнему плохо, даже хуже, чем в начале его пути. Так какой прок вышел из всей его силы? Сколько он ни старался, а мир все клонится и клонится в пропасть. Погибшее никогда не вернется. Добудет он весну, не добудет – Задорка теперь вдова, а дети ее – сироты, и здесь уже ничего нельзя поправить. Сама Макошь смотрела на него из этих серых глаз, молчаливо требуя: сделай наконец хоть что-нибудь! Нет сил больше терпеть!
– От народа не отбиваться, оглядываться почаще! – по дороге к близкому лесу наставлял своих родовичей старик Заренец. – Держаться всем вместе. Деревьев не разбирать, все подряд рубить и в волокуши складывать. А если что померещится – кричите громче. Если кто шатуна увидит, держись тут же за дерево, глаза закрой и ори что есть мочи.
– Уж я им задам! – грозил Громобой, показывая топор. – Шатуны, гром их разбей! Пошатаетесь!
В лесу лежал глубокий снег, утонувшие в нем деревья и кусты казались малорослыми, почти ненастоящими. Отойдя от опушки шагов на десять по занесенной тропе, Заренец велел рубить, и мужчины вошли в лес.
– От тропы не отходить! – то и дело покрикивал Прозор сквозь стук топоров. – Друг на друга поглядывать! Гляди, кто с тобой рядом, и его держись! Сохраните нас чуры, и Сварог, и Макошь!
Громобой отошел дальше всех. Легко орудуя топором, он рубил быстрее и сделал уже больше всех Пригоричей, ослабленных долгим голодом. Рядом с Громобоем работал Плуталя, сын дяди Миляя, такой же круглолицый, сероглазый, с молоденькой светло-пшеничной бородкой. Веселый нрав не давал ему унывать, и даже сейчас, с усилием помахивая топором, он пытался что-то напевать, хотя вместо голоса изо рта вырывались лишь облачка белого пара. Громобой покосился на него: как ему вчера успела рассказать Задора, Плуталя женился как раз в последнюю осень, и этой бесконечной зимой у него успел родиться сын, но тут же умер, а жена, измученная холодом и голодом, умерла почти сразу после родов. «Чего еще ждать – род человеческий кончается!» – горестно восклицала Задора, прижимая к себе головки двоих детей. И Громобою хотелось немедленно подскочить до самого неба, ухватиться руками за тучу, в которой спит его небесный отец, и тряхнуть ее так, чтобы вся вселенная содрогнулась, чтобы выпала откуда-нибудь эта пропащая весна! Пока он своими ногами до нее дойдет, поздно будет!
Оттащив к волокуше чахлое ольховое бревнышко – «Ничего, как высохнет, так еще гореть будет!» – Плуталя вернулся и снова взмахнул топором. Но едва он ударил по стволу небольшой серой осинки, как где-то рядом раздался громкий болезненный крик. Охнув от неожиданности, Плуталя отскочил; Громобой отпрянул от толстой березы, над которой трудился, и встал, держа топор наготове и оглядываясь.
– А-а-а! – стонал и кричал кто-то невидимый совсем рядом; голос был жалобный, страдающий, невыносимый.
Какое-то живое существо мучилось от внезапной боли, плакало, звало на помощь. Плуталя вертел головой по сторонам; голос был вроде бы женский и притом незнакомый. От него пробирала дрожь, хотелось бежать, лишь бы его не слышать, хотелось увидеть того, кто так мучается, но тот не показывался.
А Громобой глянул на ствол осины: из раны на зеленовато-серой коре, оставленной Плуталиным топором, сочилась синяя кровь, ползла по стволу и падала на снег. Синие пятна, как сок раздавленной черники, растекались все шире, и оттуда, из кроны голых осиновых ветвей, летел этот жалобный стон.
– Что же ты наделал! – сказал вдруг чей-то голос. – Что же ты натворил!
Позади раненой осинки вдруг встала высокая, худощавая девушка в белой шубке, с распущенными густыми, спутанными снежно-белыми волосами. Черты лица у нее были тонкие, глаза – большие и круглые, без бровей и ресниц, а нос по-птичьи выдавался далеко вперед. Это был не человек, и внешнее сходство этого существа с человеком делало его еще более отвратительным и жутким. Глаза, устремленные прямо на Плуталю, горели красным огнем, пригвождали к месту, наполняли жилы жаром и льдом. Вскрикнув от ужаса, Плуталя отшатнулся назад, но ноги его будто вросли в снег, и он упал на спину.
– Что же ты наделал! – с тоской повторила белая нечисть и протянула к парню длинные, тощие руки с тонкими пальцами. – Сестру ты мою родную загубил, оставил ты меня сиротой горемычной!
По ее лицу текли кроваво-красные слезы, и зубы у нее во рту тоже были красными. Вытаращив глаза и раскрыв рот, с бессмысленным от ужаса лицом, Плуталя отчаянно пытался ползти спиной вперед, прочь от нее, но, несмотря на все усилия, оставался на месте: сам снег как будто держал его. Из его рта валил пар, но не вырывалось ни звука. Шатунья сделала шаг к нему, протягивая руки.