Весна
Шрифт:
— Ага, ага! Вот именно — барабан. Сколько он стоит, а?
Приказчик отчеканивает, словно предлагая прекратить неуместные шутки:
— Вы желали бы приобрести барабан?
— Ага… Желали бы… — отвечает Леня все с той же глупой интонацией.
— Вы играете на барабане? Умеете?
— Не-е-ет! Я пианист. А барабан — это для нее, — показывает Леня на меня. — Она умеет. Она барабанщик. Понимаете, отставной козы барабанщик…
Продолжения этого разговора я уже не слышу, потому что пулей вылетаю из магазина на улицу. Через минуту меня догоняет Леня.
— В последний раз! —
Леня преувеличенно наивно хлопает глазами:
— Ну почему-у-у? Что я такого сделал? Вижу, ты сегодня какая-то наизнанку вывернутая. Я и захотел купить тебе хорошенькую, веселенькую игрушечку. Барабанчик, тамбур-мажорчик. Пыхта-пыхта-пыхта тру-де-ру-де-рум!..
Я молчу. Потом говорю тихо:
— Ленечка, я вчера прочитала такую книжку! Ни о чем, ну просто ни о чем думать не могу после этого!
Леня сразу становится серьезным. Это одна из самых милых его особенностей. Вот, кажется, только сейчас он безудержно дурачился, озорничал — можно было подумать: пустейший мальчишка! Но тут же услыхал какое-нибудь невзначай брошенное слово — и сразу преобразился: он весь внимание, а глаза (красивые «бабушкины» глаза, как говорит Иван Константинович) светятся умом, мыслью.
— Книжку? — переспрашивает Леня. — А какую это книжку ты прочитала?
Я беспомощно озираюсь. Нет, об этом, о таком нельзя говорить на улице. А дома будут мешать. Даже не столько мешать, сколько перебивать настроение. Юзефа усадит нас в кухне за чисто выскобленный стол и станет угощать нашим любимым блюдом: картошкой, испеченной в мундире. К этому квашеная капуста и постное масло. Ну разве можно говорить о серьезном, когда наслаждаешься, перекатывая с ладони на ладонь горячие картофелины с кожицей, сморщенной, как покоробившиеся, приотставшие от стен обои в старой даче. А Юзефа, сияя, будет подкладывать нам еще и еще.
— Ешь, Леня! Ешь, дорогой! И ты, бродяга, ешь, — будет она приговаривать, любовно приглаживая рукой мои волосы. — Всю ночь не спала, читала… Люди в уборную за делом ходят, а она там книжки читает!
Сенечка тоже помешает нам с Леней разговаривать. Он будет увиваться около Лени, который ему, маленькому мальчуге, кажется хватом, образцом «мужчинской» доблести.
Нет, дома настоящего разговора у нас не получится.
— Пойдем, Леня, на камень, а? — предлагаю я.
И вот мы с Леней на камне. Это у нас главное прибежище во всех случаях жизни, веселых и печальных. Камень — это что-то вроде сверх-Пингвина.
Огромный серый валун прочно, как брильянт в оправу, вделан в холмистый откос над железнодорожными рельсами. На камне с легкостью усаживается несколько человек, а счастливцы, кому повезет, устраиваются в естественной впадине — углубление посреди камня, — как в кресле!
Здесь, на камне над железнодорожными путями, можно говорить о самых заветных вещах — никто не подслушает. Говорить надо, понизив голос, — звуки тут гулки, громкий голос кажется чрезмерным.
Рельсовый путь делает в этом месте поворот, так что приближающиеся поезда слышны раньше, чем видны. Оторвавшийся от трубы паровозный дым клочьями растекается по окрестностям.
Дым бредет без дороги, спотыкаясь, словно оглушенный горем, цепляясь за кусты и деревья…
Я негромко рассказываю Лене об «Андрее Кожухове». Леня слушает хорошо, внимательно, взволнованно — он уже любит замечательных героев этой повести.
— Ты достанешь мне эту книгу, Шашура?
— Непременно!
— Надо всем дать. Пусть все прочитают.
Мы долго сидим на камне. Молчим. Далекие гудки напоминают о том, как огромен мир. И — как трудно понимать жизнь!
Число читателей «летучей библиотеки» быстро увеличивается. Леня и его товарищи гимназисты, я и мои подруги по институту — все мы с жадностью читаем эти книжки, такие новые для нас, увлекательные, раскрывающие перед нашими глазами мир, до этих пор для нас неведомый.
Спустя день-два Лене приходит в голову замечательная мысль: собрать у себя вечерком своих товарищей по гимназии и моих подруг по институту, для того чтобы "поговорить об «Андрее Кожухове».
Скоро сказка сказывается: собрать людей, чтобы поговорить.
А сколько времени ушло хотя бы на то, чтобы составить список: кого звать на этот разговор?
Шнир и Степа Разин — я им рассказала о нашей затее — отнеслись к этому очень серьезно и сочувственно. Но они — в два голоса! — предупреждали меня: такие дела надо делать с умом.
— Вы же людей не на танцы зовете! — несколько раз напоминал мне Шнир. — Для танцев годен всякий, у кого есть ноги… Но ведь вы зовете людей для разговора. Для серьезного разговора, не забудьте! И еще для разговора о запрещенной книге, — об этом тоже надо помнить. Это уже политический разговор…
— Тут набалмошь, с бухты-барахты, нельзя! — вторит Шниру Степа Разин. — Обдумайте крепко, кого зовете!
— Одним словом, — заключил Шнир, — звать только верных людей: про которых вы знаете, что они не станут болтать чего не надо, и где не надо, и перед кем не надо.
Из моих подруг мы позвали Варю Забелину, Маню Фейгель с Катюшей Кандауровой и Люсю Сущевскую. Относительно Люси — звать ее или нет — мы с Леней немножко поспорили. Сама Люся, говорил Леня, конечно, не вызывает сомнений: она своя.
Но мама ее, Виктория Ивановна!.. Она какая-то блаженненькая, всем доверяет, — она может проболтаться. Ведь она даже Мелю Норейко приняла за «шпионку из полиции», испугалась Мели до слез.
Что же будет, если к ней явится всамделишный полицейский чин и станет ее допрашивать: где ее дочь бывает, у кого, для чего? Виктория Ивановна может с перепугу ляпнуть:
«Ах, Люсенька со знакомыми девочками и мальчиками книжки читает!»
— «А-а-а… — рычит Леня, зверски выпучив глаза. — Они книжки читают? А подать сюда Ляпкиных-Тяпкиных с их книжками!..»
— Глупости! — вступаюсь я за Люсю. — Да, мама ее наивная и доверчивая, как ребенок. Но откуда мы это знаем? Да от самой Люси знаем. Люся так относится к Виктории Ивановне, словно та ей не мать, а внучка. Ничего секретного она матери не говорит, чтобы мать не тревожилась, чтобы не проболталась…