Весной Семнадцатого
Шрифт:
– Вот они, рабочие-то, полюбуйтесь на них: царя прогнали, ик!.. подобрались к хозяевам. И все им мало и плохо... Ишь развонялся, пьянчуга, прости господи, беспортошная!
– Полно, Максим Харитоныч, осуждать людей, ведь пасха, со всеми христосуются, - остановили его бабы.
И брат его, Павел, длинноногий праведник, не поспел присоединиться своим набожным тенорком, показать, по обыкновению, какие они, Фомичевы, завсегда во всем дружные, хотя и громко делились и живут теперь врозь. "Сами врозь, а душа у нас завсегда вместе", - говорили они, оправдываясь, крестясь.
Фомичева Максима одернули, но всем было неловко глядеть на непутевого Кирюху. Это тебе не Прохор,
Бабка Ольга, жалеючи, увела пьяного с глаз долой, к себе в избушку, уложила в сенцах спать, протрезвляться: какой ни есть, дальний сродник и от людей совестно.
Ребятам легче от этого не стало. День был ветреный, холодный, какой-то неприютный. Шурка даже взгрустнул: ждали, ждали пасху, и вот она прикатила, не похожая на себя, хоть лезь на печь. Солнце то выглядывало из высоких, зябко-белых круч, высовываясь в синее, отрадное окошко, то пряталось за плотно-серые, низкие, стремительно летящие облака, закрывавшие белые кручи и синие окошки, и тогда по оловянным лужам, рябым от ветра, по тугой, с блеском грязи и по ранней бледной зелени двигались тяжелые, вовсе не весенние, темные и холодные тени. Будто день и улыбался, и хмурился, и не знал определенно, что ему сегодня делать: сердиться или радоваться.
Слабо, нестройно разливался колокольный звон, нынче и он был не очень веселый, бедноватый. Временами звон вовсе стихал, потому что мужики не шли славить бога, занятые своими непраздничными делами, парней в селе мало, воюют на фронте, а ребятам церковный сторож, заика Пров, не больно охотно дозволял лазать на колокольню.
И так же, как день, улыбался неопределенно и супился народ, легко одетый, трезвый. Все зябли, но по домам не расходились и за шубы не брались.
– Напугаешь весну, и впрямь снег повалит, а нам пахать скоро, говорили мужики, греясь цигарками и разговорами.
Мужики и мамки на улице не порознь, а вместе, и не сидят, не отдыхают по завалинам, как прежде, больше толпятся то возле забитой горбылями, недостроенной казенки и пустых быковых качелей (девки без парней качаться не пожелали, гуляют по шоссейке, разряженные, молчаливые), то под липами грудятся на бревнах, у избы Косоурова, где обычно собирается сельский сход, иные торчат на гумне, около сараев, там посуше и потеплее. Не сидится, не отдыхается народу от нетерпения, все чего-то ждут не дождутся. И разговоры про одно и то же:
– Губернатора, князя Оболенского, чу, арестовали надысь в Ярославле... А князь Львов - голова и шапка Временного правительства. Какая тут, сват, разница, скажи?
– Никакой. Оба помещика, буржуйская порода, сплутаторы, как сейчас баял Кирюха. Пьян, а лыко вяжет крепко, слова-то верные, новые выговаривает, вот те и Косоротый. Молодец!.. Ну, князь, черт с тобой, Львов, оставайся князем! Ты нам землю поскорей отдай, больше мы с тебя не потребуем ничего.
– В казну отобрала угодья всей императорской фамилии. В газетке писали.
– В казну? А из казны куда пойдет?
– Не сказывают. Велят ждать энтого самого... учреждательского собрания.
– Учредительного. Востри, кум, язык, точи напильником! Без языка, как прежде, и нынче, видать, пропадешь.
– Ха! Все едино: всякая рука и без языка загребает к себе. Вон она, наука, мудреного немного.
– Да уж, матушки мои, сытых глаз у богатых не бывает, не-ет!
– Выходит, граждане, мытари ненаглядные, не все сбывается, что нам желается? Хо-хо!.. А я вам что долблю?
– Ну, дьявол тебя не в пасху задери совсем, ждем-пождем, а своего дождемся!
– Добьемся! Вернее. Ай, ей-богу!
– Погодите раньше времени нагонять на себя страхи, - успокаивал мужиков и баб дяденька Никита Аладьин. Он стоял по-прежнему на своем: - Повернулась жизнь на другой бок - всякому видно. Значит, скоро встанет и на ноги! До учредительного, конечно, нам ждать недосуг: сеять надобно, косить, жать... Зачем земле попусту пропадать лето? Новая власть распорядится, с умом люди назначены, от народа, понимают, обязаны понимать. Сумнительно мне одно: большаков не слышно. Куда они подевались, запропастились? Неужто всех на каторгу упрятали?.. Теперь вернутся, объявятся непременно... Газетку тут я одну выписал, не пожалел денег, завлекательное такое прозвание: "Правда". Ихняя, кажись, газетка, чую. Почитаем скоро, покумекаем.
– Большаки, это кто же? За больших, за богатых? - спросил нерешительно кто-то из мужиков.
– Сказал! - рассмеялся Аладьин, и все кругом осторожно заулыбались, притворяясь знающими, а глаза говорили другое: леший его разберет, кто нынче за кого, все называют себя защитниками народа, только защиты пока не видать. Но Аладьину можно поверить: свой человек, всегда стоит за правду, и поэтому еще нельзя было мужикам не улыбаться. - Большаки за бедных, за рабочих, за крестьян, - сказал дяденька Никита.
– Почему же тогда они большаки? - допытывался Косоуров.
– Прозвище. Много их - вот и большаки, то есть большевики. За большинство народа, значит... Еще есть, слыхал я, меньшаки. Ну, те за богачей, наверное. Богатых - меньшинство, прозвище и тут в самый аккурат... А большак вот он, Афанасий Сергеич Горев, всем знакомый, расчудесный наш питерщичек с Обуховского завода, пропащий черт! И Прохор, покойничек, пухом ему земля, тоже был большак по всему его разговору.
Мужики ворчали:
– Есть еще социалисты-революционеры... Чу, за деревню - горой!
– Теперича куда ни плюнь - везде партия... Обманывают нашего брата все, кому только не лень!
– Наша партия - плуг, сивка, пашня, да нивка... Тут без обмана.
– Верно! - согласился Аладьин. - Кто мужику землю даст, та наша партия и есть, - решительно заключил он. - Да что! Главное, царя скинули. А генералишка нашего уж как-нибудь мы сами спихнем!
И, блестя глазами, посмеиваясь, рассказывал:
– В двенадцатом году, помню, выпустила одна фабричонка, в Данилове, кажись, носовые платки. В честь, стало быть, юбилея тысяча восемьсот двенадцатого года, победы над Наполеоном. Сто лет как раз - праздник, большая память. Хозяин, фабрикант, не дурак, сообразил: нажива, не зевай... Ну, там пушки на платках, сабли, ружья, целый Бородинский бой, одним словом. И зараз портреты: царя Александра Первого, Кутузова, Багратиона... На ярмарке, в уезде, платки эти нарасхват: диковинка, каждому лестно купить на память. И я покупаю, с Александром-царем достался платок. Купил и в карман не успел положить, засвербило в носу, пылища кругом, чих прохватил, не приведи господь. Чихаю и платком этим самым новым хотел утереть нос, а городовой тут как тут, точно он ходил все время за мной, глядел, что делаю. За рукав меня: "Нельзя сморкаться на государя-императора, ты, быдло!" Вот те раз! Зачем же тогда продают платки, думаю. "А на Кутузова можно?" спрашиваю. "Дерзи-и-ить?!" И в участок меня, чихуна божьего. Еле выкарабкался оттуда. После слыхал: запретили торговать платками с царем, чтобы народ не сморкался на его величество... А ноне, братцы, сморкайся на здоровье на весь царский дом, того, знать, стоит! Да и на князя Львова можно чихнуть, ежели он этого заслужит. Понятно? - Аладьин полез в карман за платком.