Ветер в оранжерее
Шрифт:
Много лет пытались задержать наступление смерти.
Умирал дядя мучительно и так долго, что солдатам, стрелявшим холостыми патронами из автоматов над свежей глиной его могилы, уже никто не смог бы объяснить, чему, собственно, они салютуют.
…За два года до смерти дяди грузовой автомобиль убил его отца и моего второго дедушку, человека необыкновенной физической силы и необыкновенной судьбы, а также человека, как я считаю, генетически ответственного за те чёрные запои, которые являются наказанием всей моей жизни.
Перечислив всех живших на моей памяти мужчин нашей семьи,
Он уклонялся.
2
Отец не был трусом, но и не относился, конечно, к тому разряду людей, которые любой жизненный вызов встречают грудь в грудь.
Он именно уклонялся — от принятия важных решений, от борьбы и сопротивления обстоятельствам, а кроме этого, по возможности, — и от всяких сильных впечатлений и переживаний.
Так, подобно боксёру, уходящему от сильного удара в голову, он уклонился от моей матери. Они расстались, когда мне было два года, и с этих пор отца мне заменял дядя Саша: дядя раненый, дядя, приезжающий в отпуск, и позже — дядя, вышедший в отставку и умирающий.
Уклоняющийся отец уехал в Москву, где занимался изобретением каких-то приспособлений для секретной военной техники. В институте его ценили за неожиданный блеск идей и относительную безвредность. Он много пил и куролесил, но от настоящих похмельных буйств — уклонялся.
Отец был членом партии, и на собраниях (как я узнал позже) вёл себя, ни в чём не изменяя своему характеру — то есть отмалчивался. И это в полной независимости от того, требовалось ли осудить или, наоборот, похвалить или одобрить кого-либо. Я полагаю, в эти минуты он думал о своей полной книг коммуналке и о закуске в холодильнике “Донбасс”.
Отец был остроумен и лёгок в общении, и за это его любили, не относясь при этом к нему особенно серьёзно. Ни о чём, что по-настоящему волновало его, он никогда не говорил в присутствии чужих ему людей, а близких у него было совсем немного. Серьёзен и мрачен он становился также, когда бывал сильно пьян.
Странно, что бабушка (Новосильцева) говорила о нём: “Алёша был хороший, внимательный и благородный от природы. Но он был такой безалаберный и часто так грубо шутил и незаслуженно обижал людей…”.
В нём, несомненно, присутствовало чувство собственного достоинства (носившее, правда, немного странный характер), и была в нём способность к безрассудным поступкам. По рассказам матери, он мог перепрыгнуть через стол, уставленный бутылками, залезть по водосточной трубе на четвёртый этаж или под сильным морозным ветром пройти по перилам моста, на головокружительной высоте висевшего над обледенелой рекой.
Однако способности на обыкновенный мужской поступок, я думаю, в нём не было. Стоило его безрассудствам вызвать какую-либо серьёзную проблему, он уклонялся.
Была в нём и ещё одна заметная особенность. Она состояла в том, что никогда ни одного дела он не умел довести до конца.
3
Окончив в Киеве специализированную школу, я собрался поступать в Московский университет на факультет романо-германской филологии.
Моя мать, умная, очень практичная и крайне властная женщина, не одобряла моего выбора. “У нас в роду все имели нормальные профессии! — говорила она, положив тяжёлую свою руку на стол и хмуря брови. — Военные или инженеры. Чем ты будешь заниматься, окончив эту филологию?”
— Я буду переводчиком, — отвечал я.
— Ты будешь вылизывать чужие тарелки, — говорила она.
Мать работала заведующей крупной торговой базой, и в Киеве, своём родном городе, могла устроить меня куда угодно.
— Почему не в Киеве? — спрашивала она.
— Потому что с тобой я не стану человеком, — отвечал я, приводя её в бешенство.
Мать имела буйный характер, унаследованный от моего деда, сбитого грузовиком.
Дед был родом из Сибири и, как я уже говорил, отличался непомерной физической силой. Первый раз его женили в пятнадцатилетнем возрасте. Он бил жену, и, по-видимому, несколько чаще, чем это было положено, потому что за неё вступались время от времени её родственники. Когда вступались братья — пятнадцатилетний дедушка бил братьев, вступался отец — отца, и так далее, о чём первая жена деда, встречаясь много лет спустя с моей бабушкой, рассказывала с гордостью и умилением.
Однажды, когда матери было лет восемь, а всего в семье было уже пятеро детей, на десятый приблизительно день запоя дед приревновал бабушку, усадил её со всем выводком на кровать, выложил перед собой на табуретки охотничье ружьё и именной пистолет и стал стрелять поверх голов. Он стрелял попеременно из ружья и из пистолета, дырявя над кроватью коврик с изображёнными на нём коричневыми лесными оленями. В перерывах он прочищал шомполом ружейные стволы. Жили они тогда в селе, дома стояли в достаточном удалении друг от друга, и рассчитывать на помощь не приходилось. Нужно было дрожать и ждать. Однако стоило деду на секунду прикрыть отяжелевшие глаза, восьмилетняя девочка, моя будущая мама, схватила с табуретки свинцовый шомпол и обрушила его на голову деда. Деда откачали и на всякий случай связали, а мать с тех пор при одном упоминании, что кто-то в семье запил, вспыхивала чёрными глазами и покрывалась решительной, ненавидящей бледностью.
Такой была моя мама, и никто не знает, сколько отроческих своих сил я потратил на борьбу с её всесокрушающим характером.
4
Как только мать уступила, я вылетел в Москву, хотя разумнее было ехать на поезде. Но и самолёт, казалось мне, летел слишком медленно.
Во Внуково приземлились уже в густых сумерках. Отец меня не встречал, но у меня был его адрес.
Было воскресенье. Стояла страшная жара. Вокруг Москвы горели торфяники. Об этом мне сообщил таксист по дороге к Смоленской набережной.