Виа де'Магадзини
Шрифт:
— Он уже целый час так. Позвать папу? Над противоречивыми чувствами, обуревавшими меня, возобладал страх.
— Нет, нет, — сказал я. — Что он сейчас сможет сделать?
Меня охватила сильная дрожь, я сунул ноги в дедушкины шлепанцы и накинул на плечи шаль.
Внезапно больной открыл глаза. Казалось, он силится сказать: «лекарства». Бабушка приподняла его голову и стала с ложечки вливать ему в рот микстуру; старик снова закрыл глаза и дрожал всем телом. Но едва он откинулся на подушку, как начались сильные конвульсии. Он снова открыл налитые кровью и слезами глаза, блеснувшие в последний раз, и упал, недвижимый, холодный, а изо рта на подбородок и грудь хлынула черная жидкость.
После смерти дедушки квартира наша как-то сразу опустела. Когда дед был жив, он приходил
(Отец возвращался поздно ночью и тихонько пробирался в мамину комнату; по целым месяцам он не обедал с нами, и в отношении к нему бабушки мне чудилась какая-то глухая враждебность. Однажды, сидя за уроками, я услышал резкий разговор бабушки и папы на кухне.
— Я не могу жить одними воспоминаниями! — раздраженно воскликнул отец, и дверь громко хлопнула.
Так как бабушка долго не шла из кухни, я отправился туда сам. Я застал бабушку в сумраке, руки ее бессильно лежали на коленях. Устало и горько она сказала:
— Ступай в гостиную.
В кухне пахло розмарином.)
Дедушка садился с нами за круглый стол и, как в те времена, когда я жил на окраине, робко и радостно прислушивался к моим словам: я читал ему приключенческие книжки страница за страницей, а он внимательно слушал, и его маленькие глазки горели возбуждением и любовью. Потом он вытаскивал из кармана подарки: что-нибудь сладкое, яблоко, апельсин, финики, а то и гранат. Квартира оживала с его приходом, и я чувствовал, что мой день завершен; казалось, весь наш темный дом становился ближе и роднее, и сердце согревалось при виде этого старика с белоснежными сединами и сияющими глазами. Даже бабушка немного смягчалась, давая волю своим чувствам.
С тех пор как умер дедушка, дом наш стал пустым и страшным, тьма в альковах — глубокой, непроницаемой. Бабушка двигалась по квартире, как автомат, упорно наводя порядок, вытирая пыль, черная, похожая на призрак, молчаливая и бледная. Она готовила мне завтрак, целовала меня в лоб, но губы ее были ледяными, красные глаза, как раны, зияли в бесслезных орбитах, а на лице застыла безнадежность. Чтобы попасть в школу, мне стоило только перебежать улицу. Бывшая казарма выглядела внутри совсем не так, как я воображал: выбеленные известкой стены, черные скамьи, кафедра, доска, товарищи, враждебно встречавшие мои успехи в учении, и снисходительные похвалы учителей — все это наполняло меня грустью. Странным я был мальчиком! Во время уроков мне постоянно чудилась черная призрачная фигура бабушки, которая оглядывает улицу с балкона на высоте электрических проводов. Я старался отвлечься, напряженно вслушиваясь в голос учительницы, словно это был голос самой жизни.
Минуло два года в томительной печали, два безрадостных года невыносимой тоски. В смутном ожидании мелькал день за днем, обед за обедом, ночь за ночью, и моя память отдыхала от лихорадочных видений; новые фантазии и желания рождались в моей душе. Я свыкся с домом, с бабушкиной печалью; отец приносил мне книги, которые будили мечты об увлекательных приключениях, неизведанных мирах и сильных людях, о кровопролитиях и неколебимой преданности. Но отец обращался со мной сурово и холодно после той ночи, когда он обещал мне новую маму, предав мою любовь; с той ночи я боялся его присутствия и всякий раз недоверчиво брал у него книги и сносил его небрежные ласки.
Потом у бабушки начались первые сильные приступы какой-то желудочной болезни. Она часами просиживала на голубом диване, прерывисто дыша и сотрясаясь от припадков рвоты, которые становились все продолжительнее и после которых она сидела совершенно разбитая, запрокинув голову на спинку дивана, с мокрым от слизи и слюны подбородком. Время от времени она неожиданно выпрямлялась, вытягивая шею, словно норовистый конь, но потом снова роняла голову на руку в судорожных позывах тошноты. После спазм в горле, на котором набухали и напрягались все жилы, изо рта бабушки
Иногда бабушка позволяла мне выйти на полчасика.
— Ступай подыши воздухом, — говорила она, — развлекись немного.
Но город больше не существовал для меня, он был забыт навсегда. Я доходил до площади Синьории, чтобы вздохнуть свободно возле выстроившихся полукругом палаццо, у журчащего фонтана, в прохладной тишине Уффиций [4], где статуи великих людей, стоявшие в нишах, пугали меня своей неподвижностью. В застывших позах статуй мне чудилась моя собственная замкнутость и застенчивость. Я усаживался в Лоджии Ланци [5] и проводил часы своей мнимой свободы, читая книги.
Однажды вечером я увидел, что со стороны виа делла Нинна бежит кучка людей — кто в черных рубашках, кто в обычных пиджаках. Они размахивали черным знаменем, на котором был изображен белый череп, и распевали на бегу «Джовинеццу» [6]. На площади эти люди остановились, в руках у них я увидел короткие дубинки; их громкие крики и взбудораженные жесты испугали прохожих, и площадь сразу опустела. С угла виа деи Гонди показалась другая группа людей в штатском, их вел высокий щуплый офицер. Когда обе группы соединились, один чернорубашечник в бриджах хаки поднялся на ступеньки у входа в Палаццо Веккио. Остальные повернулись к нему, и он резким повелительным голосом несколько минут говорил что-то. Я сидел, прижавшись к мраморным львам лоджии. Громкие крики: «Даешь Рим!» и «К нам!» — огласили пустынную площадь, знамя с черепом затрепетало над головами, в воздухе замелькали дубинки, послышалась ругань, выкрикивались какие-то имена, которые толпа встречала то одобрительными возгласами, то свистом и воем. Главарь спустился со ступенек, замешался в общую толпу, и все сгрудились вокруг бассейна. До меня донеслись неясные голоса, как будто отдававшие команду. Вдруг из ближайшего переулка со стороны ворот Сайта Марии раздался громкий крик:
— Долой!
Казалось, это крикнул кто-то невидимый, скрывающийся в стенах окрестных палаццо. Люди у бассейна вздрогнули от этого крика и в смятении тотчас же рассеялись по площади, выкрикивая в свою очередь: «Смерть!», «Долой!», «К нам!»; потом офицер с несколькими сообщниками, сжимая в руке револьвер, бросился туда, откуда раздался крик; остальные отступили в противоположную сторону, к Уффициям, унося свое знамя. Воздух огласился призывами и выкриками; теперь площадь стала совсем пустынной; только трамвай со звоном проехал с виа Кальцайоли.
— Фашисты, — сказал я себе. — Фашисты и коммунисты, — вспомнились мне слышанные раньше непонятные слова.
Я вылез из своего тайника и пошел вслед за этими людьми: они были уже далеко и казались такими маленькими и черными, словно тени, метавшиеся под безлюдными сводами Уффиций, окутанными вечерним мраком.
На углу виа Ламбертеска меня остановили револьверные выстрелы; у поворота, неподалеку от церкви Святых Апостолов я увидел движущиеся тени, потом снова раздались выстрелы, сверкнули едва заметные вспышки.