Вирус подлости
Шрифт:
Саранский отдавал себе отчет в уникальности этой женщины и в необычайности своего к ней чувства, полного бессильного, но в то же время изуверского эгоизма и сладкой волнующей сердечной боли. Таких, как она, на свете мало! Это – редкий психологический тип, феномен прекрасного пола. Потому и «прекрасного»! Свою приспособленность ощущать этот тип и ценить его, он оберегал ото всех более всего. Даже от себя самого! Вся его сущность наливалась благородством, искупая всё то, что в ней содержалось до этого момента и будет содержаться по его истечению.
При удачных обстоятельствах такая женщина могла бы, наверное, стать его женой. Но смог ли бы он удержаться
К тому же его останавливала непродолжительность своих ощущений – стоило Тане удалиться с его глаз, как ему оставалась лишь душистая память о ней, а всё то, что должно было возбудить его, взорвать, растерзать ему душу, бесследно испарялось, будто она это носила с собой. Но она была его иконой, прекрасной, манящей святыней, имя которой – «ЖЕНЩИНА». Саранский искренне думал, что именно такой и должна быть любовь – платонической, неревностной, нежной, без ясных образов и без ясных мыслей.
Андрей Евгеньевич не знал, внушал ли он Тане Постышевой хоть какие-нибудь чувства, и даже предполагал, что и не мог этого сделать (он всегда был человеком прагматичным и трезвым), но от игры воображения не отказывался. Это была его заповедная территория, на которой действовали только его собственное воображение. И оно нередко буйствовало, билось в границах этого «заповедника». …Тонкая, изящная женщина, умные молчаливые глаза, правильный носик, очерченные страстью губы, матовая, с румянцем кожа… – каждый раз повторял он себе, расставаясь с ней, чтобы не забыть, чтобы не только ощущения, чтобы еще и образ…
Теперь он может ей помочь, и непременно сделает это! Пусть даже сам и виноват во всем!
А если Постышев провалится? Она останется одна-одинешенька! С дочкой! Тогда что ему делать? Сердце испуганно, трусовато ёкнуло. То самое зеркало, в котором отражалась не она, а его собственное благородство, с треском взорвалось уродливой сетью трещин, звонко посыпались осколки беды. Саранский с ужасом подумал, что одна страшная сказка, которую он сам и затеял по глупости, по подлости своей, может породить другую. И рухнет его заповедная, безобидная мечта: стремиться к ней, к чудной женщине, и не дотягиваться лишь самую малость. Вот она открыта, бери ее! Мир, нарисованный им, сразу поблекнет красками реального, нудного дня. Больше не будет легкости в воображении, несбывшихся, но от того не менее сладких, побед. Вместо всего этого придут заботы, которые он должен будет поднять на своих плечах. Это что-то вроде ненависти к симпатичному человеку, когда надо тащить на себе его тяжелый, как земля, комод. Сразу ясно понимаешь, что так мешало в ваших отношениях, и чего лучше было бы не знать.
Спасти Постышева, спасти себя, спасти Таню и их с
Растроганный нахлынувшими ощущениями, Саранский отвел в сторону от Тани и девочки глаза.
– Как звать? – лишь спросил он, не глядя ни к кому в лицо.
– Верой, – послышался голос Вадима за спиной, – Как мою маму…, в память о ней…
– Верная, значит? – вдруг рассмеялся Саранский, – А кому? Кому верная? Папе с мамой?
Постышевы, включая маленькую Веру, ответили дружным смехом. Вере, как показалось Саранскому, это понравилось больше всех, потому что она, видимо, решила, что этот небольшой, худой дядька с сизыми, злыми глазами на самом деле веселый клоун, которого заманили родителя для ее веселья на ночь глядя. И то, что клоун скрытный, даже интереснее, потому что все добрые качества в нем откроются разом, весело и легко.
Но Таня быстро спустила свою руку с плеча дочери, перехватила ее за ладонь и повелительно толкнула в коридор, в сторону детской.
– Мы вам не станем мешать! – тихо сказала Таня, и, провожаемая взволнованным взглядом Саранского, растворилась с дочерью в темном жерле коридора.
Постышев указал ладонью в кресло и, дождавшись когда Андрей Евгеньевич сядет на его кончик, расположился напротив него, в таком же неудобном дешевом креслице. Саранский подумал, что и его, и постышевское репортерское ведомство всегда отличалось скупердяйством и безвкусицей. Во всех служебных квартирах и офисах, даже если они располагались в дорогих домах, начинка московскими директорами приобреталась самая дешевая и мерзкая.
«Это потому, – подумал Саранский, – Что дома для них, а начинка для нас. Они когда-нибудь отнимут у всех эти квартиры и особняки по всему миру, а мебель, затертую, старую, выкинут вон, как и тех, кто по их воле здесь коротали годы, страдая от позора наглой, намеренной нищеты своей страны».
Он встряхнул головой и прямо посмотрел в глаза Постышеву.
– Вадим! – сказал он отчетливо, нисколько не боясь, что разговор прослушивается и записывается людьми Полевого, – Я здесь, потому что ты раскрыт!
– Не понял! – побледнел Постышев, – Кем раскрыт, почему раскрыт!
– Нашими раскрыт. Ты – предатель! Агент иностранной разведки! Твой хозяин – Вольфганг Ротенберг, американский резидент в Вене.
Белый, растрепанный Постышев вскочил на ноги и возмущенно захватал ртом воздух, но из его горла не слышалось ни звука. Он знал о второй сущности Саранского, об этом тут знали все и, наверное, наряду с другими и Вольфганг Ротенберг, но то, что это таким жутким образом коснется его, Постышева, он не мог предвидеть даже в кошмарном сне.
– Сядь, Вадик! – повелительно сказал Саранский и неопределенно завертел белками глаз и руками вокруг себя. Такую мимику и такие жесты понимали все советские загранработники – она означала, что их сейчас слушают очень далеко отсюда.
– Тогда почему же ты всё это говоришь! – возмутился криком, наконец, Постышев, – Убирайся вон отсюда, негодяй!
Но Саранский отрицательно покачал головой и продолжил как ни в чем ни бывало.
– Я никуда не уйду! Потому что пришел сюда, чтобы тебе помочь. Собственно говоря, я все, что от меня зависит, уже сделал – ты предупрежден, а дальше поступай как знаешь. Не далее как завтра тебя схватят прямо здесь, в квартире…, или в служебном кабинете…то есть в офисе, а ведь он тоже здесь! Так что, деваться тебе некуда!